Локк оторвал от конверта клапан с адресом Мейнарда и сказал, что у Мейнарда большой приход и он может щедрее помочь, чем здешняя малочисленная паства.
Джин сложила ему в магазинный пакет шесть сэндвичей — какие с сыром, какие с копченой колбасой — и три апельсина. Дала ему пакет и вязаную шапку. Фрэнк поблагодарил ее, надел шапку, заглянул в пакет и спросил:
— Сколько времени туда ехать?
— Неважно, — сказал Локк. — Будешь рад каждому кусочку, потому что тебя не посадят за столик ни на одной остановке. Слушай меня: ты из Джорджии, ты служил в десегрегированной армии и, может, думаешь, что на Севере не так, как у вас на Юге. Не думай так и на это не рассчитывай. Обычай так же реален, как закон, и, может быть, так же опасен. Ну, пошли. Я тебя отвезу.
Фрэнк остановился в дверях, священник надел пальто и взял ключи от машины.
— До свидания, миссис Локк. Большое вам спасибо.
— Счастливого пути, сынок, — ответила она и потрепала его по плечу.
В окошке кассы Локк поменял монеты на купюры и купил Фрэнку билет. Перед тем как встать в очередь к автобусу, Фрэнк заметил проезжавшую мимо полицейскую машину. Он нагнулся, будто бы поправлял галоши. Когда опасность миновала, он выпрямился, повернулся к священнику и протянул ему руку. Они смотрели друг другу в глаза, ничего не говоря и будто говорили: «С Богом».
Пассажиров было мало, но Фрэнк послушно сел на заднее сиденье, стараясь, чтобы метр девяносто сантиметров его тела занимали как можно меньше места, и держа пакет с сэндвичами близко к себе. Когда солнце успешно осветило застывшие деревья, не способные говорить без листвы, пейзаж в снежном меху за окном стал еще грустнее. Одинокие дома придавали форму снегу, на детских тележках там и сям возвышались сугробики. Только грузовички на дорожках перед домами выглядели живыми. Он думал о том, какая может идти жизнь в этих домах, и не мог вообразить ничего. И, как часто бывало, когда он оставался один и трезвый, все равно в каких обстоятельствах, ему виделся мальчик, запихивающий в себя свои внутренности — мальчик держал их в ладонях, как хрустальный шар гадалки, лопнувший от дурных вестей; или слышал мальчика, у которого только нижняя часть лица была цела и рот звал маму. И он перешагивал через них, обходил их, чтобы остаться живым, чтобы его собственное лицо не развалилось, чтобы его цветные кишки остались под тонким, ох, каким тонким покровом плоти. На черно-белом фоне зимнего ландшафта взбухало кроваво-красное. Они никогда не уходили, эти картины. Гасли только, когда он был с Лили. Он не хотел признавать эту поездку разрывом. Перерывом, он надеялся. Но трудно было забыть, во что превратилось их житье: голос ее был зашнурован усталой жестокостью, молчание жужжало разочарованностью. Иногда лицо Лили преображалось в передок джипа: свирепо сверкающие, неотступные глаза-фары и улыбка, как решетка радиатора. Странно, до чего она изменилась. Когда Фрэнк вспоминал, что он любил в ней — маленький животик, кожу под коленями, ошеломительно красивое лицо, — казалось, что ее перерисовали в виде карикатуры. Ведь не он только в этом виноват, правда? Покурить разве не выходил из квартиры? Не клал половину зарплаты ей на туалетный стол, чтобы тратила, как хотела? Вежливо не поднимал сиденье туалета — а она считала это за оскорбление? И хотя его удивляли и забавляли ее женские принадлежности — висевшие на двери, теснившиеся в шкафчиках, на умывальнике и везде, где только можно было: спринцовки, насадки для клизмы, флаконы с раствором для спринцевания, женский тоник, прокладки, депиляторий, кремы для лица, грязевые маски, бигуди, лосьоны, дезодоранты, — он никогда их не трогал и не подвергал сомнению. Да, случалось, он часами сидел в оцепенении и не хотел разговаривать. Да, его все время выгоняли со случайных работ, какие ему удавалось найти. И хотя, находясь рядом с ней, иногда было трудно дышать, он совсем не был уверен, что сможет жить без нее. Дело было не только в постели, не в том, что он называл царством у нее между ног. Когда он лежал, и на груди у него покоилась девичья тяжесть ее руки, кошмары рассеивались, и он мог уснуть. Когда просыпался с ней, первым желанием не был обжигающий глоток виски. Самое главное, его не тянуло к другим женщинам — все равно, заигрывали они откровенно или только красовались перед ним для собственного удовольствия. Он не сравнивал их с Лили: он видел в них просто людей. Только при ней картины гасли, прятались за завесой в его мозгу, бледнели, но ждали своего часа и обвиняли. Почему ты не поспешил? Если бы подошел раньше, то мог бы спасти его. Мог утащить его за холм, как Майка. А сколько поубивал потом? Женщин — они бежали и тащили детей. И одноногого старика на костылях — он ковылял по обочине, чтобы не задерживать задних, более быстрых. Ты прострелил ему голову, потому что думал отплатить за замерзшую мочу на брюках Майка, за губы, звавшие маму. Отплатил? Получилось? И девочка. Чем она заслужила то, что с ней сделали? Незаданные вопросы размножались, как плесень в тенях фотографий, которые он видел. До Лили. До того как увидел ее, когда она встала на стул и потянулась к верхней полке буфета за банкой пекарного порошка для его обеда. В тот первый раз. Ему надо было встать и снять банку с полки. Но он не встал. Он не мог отвести взгляд от ее подколенных ямок. Когда она потянулась за банкой, мягкая цветастая ткань ее бумажного платья приподнялась, открыв эту редко замечаемую, нежную — ох, какую нежную полоску плоти. И почему-то заплакал, сам не мог понять почему. Любовь, самая простая и обыкновенная, — налетела и смяла его.
От Джесси Мейнарда в Портленде любви не было. Помощь — да. Но ледяное презрение. Его преподобие, видимо, сострадал бедствующим, если они были пристойно одеты, — но не молодым, здоровым двухметровым солдатам. Он пустил Фрэнка на заднюю веранду перед дорожкой, где отдыхал «олдсмобиль Рокет 98», и с многозначительной улыбкой в качестве извинения объяснил: «У меня дочери в доме». Это был оскорбительный налог на пальто, свитер и две десятидолларовые бумажки просителю. Достаточно на дорогу до Чикаго и, может быть, даже на полдороги до Джорджии. Хоть и враждебно, Мейнард снабдил его полезной информацией на прощание. Из путеводителя он выписал кое-какие адреса и названия гостиниц и пансионов, откуда Фрэнка не прогонят.
Фрэнк положил список в карман пальто, выданного Мейнардом, а деньги незаметно для него засунул в носки. Пока он шел к вокзалу, боязнь учинить что-нибудь дикое, подозрительное, разрушительное и противозаконное понемногу ослабевала. Кроме того, иногда он мог предугадать приступ. Впервые это произошло, когда он сел в автобус около Форт-Лоутона со всеми увольнительными документами. Он спокойно сидел рядом с ярко одетой женщиной. На ней была цветастая юбка, собравшая все краски радуги, и огненно-красная блузка. На глазах у Фрэнка цветы на подоле стали чернеть, а блузка бледнела, пока не сделалась белой, как молоко. А потом все люди и всё вокруг. За окном — деревья, небо, мальчик на самокате, трава, заборы. Все цвета исчезли, и мир превратился в черно-белый киноэкран. Он не закричал тогда — решил, что-то случилось со зрением. Плохое, но поправимое. Еще подумал: не так ли видят мир собаки, кошки и волки. Или на него напала цветовая слепота? На следующей остановке он вышел из автобуса и пошел к заправочной станции «Шеврон». Над «В» в середине названия вздымалось черное пламя. Он хотел зайти в туалет по малой нужде и посмотреть в зеркале, не воспалены ли у него глаза, но надпись на двери остановила его. Он облегчился в кустах позади станции, раздосадованный и немного испуганный бесцветным ландшафтом. Автобус уже готов был тронуться, но подождал его. Он вышел на последней остановке — на автобусной станции того самого города, где сошел с корабля навстречу школьницам, встречавшим песнями утомленных войной солдат. На улице перед автобусной станцией солнце ударило его по глазам. Злой свет погнал его искать тени, и там, под дубом, трава стала зеленой. Он понял, что не закричит, ничего не разобьет, не набросится на людей. Это пришло позже, независимо от палитры мира, — взрывом стыда и ярости. Теперь, когда исчезновение цвета предупреждало его, у него было время убежать и спрятаться. И теперь всякий раз, когда краски начинали бледнеть, он уже не пугался и знал, что цветовой слепоты у него нет и жуткие картины тоже могут растаять. Уверенность вернулась, и он мог выдержать полтора суток в чикагском поезде без инцидентов.
По знаку проводника он вошел в пассажирский вагон, отодвинул зеленую разделительную занавеску и сел у окна. Покачивание вагона и гудение рельсов убаюкали его, и он заснул на редкость крепко, так что проспал начало скандала и застал только конец. Проснулся он под плач молодой женщины, которую утешали официанты в белых пиджаках. Один подложил ей подушку под голову, другой дал стопку полотняных салфеток, вытирать слезы и кровь из носа. Рядом с ней, глядя в сторону, сидел безмолвный возмущенный муж — маска стыда и его неразлучника, оцепенелого гнева.