— Нельзя так с огнестрельным оружием обращаться — что-то неуловимо-странное было в голосе этого человека: не то он давно не говорил по-русски, не то недавно обжег язык горячим чаем. — Курок на боевом взводе, предохранитель снят, патрон в патроннике. Да и спуск совсем короткий. Подточили небось?
— Подточил, — мрачно подтвердил Зяблик. — Ты это самое… тещу свою поучи, как с огнестрельным оружием обращаться. Или дружков своих, варнаков. А меня учить поздно… Верни пушку.
— На, — незнакомец протянул пистолет Зяблику, перед этим выщелкнув патрон из патронника и ловко опорожнив магазин. — Может, присядем?
— Конечно, присядем, — опомнившийся наконец Смыков услужливо пододвинул гостю свой стул.
Так они и сели: Зяблик — положив перед собой разряженный пистолет, а тот, другой, — выстроив на краю стола заборчик из восьми тускло поблескивающих патронов. Странен он был не только голосом и поведением, но и всем обликом своим, причем странен не какими-то особыми приметами, а именно обыкновенностью внешнего вида, усредненного почти до символа. Именно такие люди без явных признаков индивидуальности, не соотносимые ни с одной определенной этнической группой, изображались на миниатюрах средневековых хроник.
Напряженная тишина длилась с минуту, даже Смыков, большой специалист вопросы задавать и зубы заговаривать, как-то подрастерялся. Потом Зяблик глухо произнес:
— Выпьешь?
— Ради знакомства можно.
— Чашка одна. Не побрезгуешь?
— Могу из горлышка.
— Как хочешь.
Точным красивым движением, словно последний мазок на картину наносил, Зяблик выплеснул в чашку ровно половину содержимого бутылки.
— Ну, будем, — сказал он.
— За все хорошее.
Незнакомец приподнял бутылку, но она внезапно хрустнула у него в руках, как елочная игрушка, обдав всех брызгами самогона.
— Вот незадача! — с напускной досадой сказал он, дробя в горсти осколки стекла. — Уж простите за неловкость.
— Так, — Зяблик поставил на место чашку, которую так и не успел донести до рта. — Весьма впечатляюще. Публика потрясена. Бурные аплодисменты. А подкову перекусишь?
— Лучше котлету, — незнакомец вытряхнул в мусорное ведро стеклянное крошево. — Сейчас я уйду. Есть две просьбы к вам. Или, если хотите, совета. Первая — не трогайте девчонку. Второе — не надо стрелять мне в спину. Дело неблагодарное.
— А я ведь тебя сразу срисовал, залетный, — опасное веселье звенело в голосе Зяблика. — Давно ты у нас на примете. Ни одна заварушка без тебя не обходится. Может, ты и не сам их устраиваешь, но попадаешь всегда вовремя. Скажи: что тебе от нас надо? Ты же вроде человек, а не черт с рогами! Да когда вы наконец нас в покое оставите? Знаешь, сколько людей я до этой напасти знал? Может, целую тысячу! Теперь ни одного в живых не осталось. У нас дети перестали рождаться. Хватит уже! Передышку дайте! Только-только кое-как очухались, а тут опять…
— Поверьте, я не имею к этому никакого отношения, — незнакомец встал и качнулся к дверям. — Девчонку не трогайте.
— Минуточку! — соскочил с подоконника Смыков — Есть вопросик… Лично вы сами — человеческого рода?
— Думаю, да. По крайней мере, родился я человеком.
— Тогда еще один вопросик…
Но дверь в прихожей уже хлопнула, и по лестнице застучали, удаляясь, быстрые шаги.
— Вот нарвались так нарвались, — сказал Зяблик, пододвигая крошку от лепешки взобравшемуся на стол особо наглому таракану. — С Белым Чужаком покалякали. Надо же…
— Да-а, — вздохнул Смыков. — Такую птицу упустили.
— Догоняй, еще не поздно.
— Как же, ищи ветра в поле…
— А мне он очень даже понравился, — Верка прижмурила глаза и покрутила головой, словно дорогих духов нюхнула. — Сразу видно настоящего мужчину. Не чета некоторым.
В прихожей раздался шорох, и все подскочили как ужаленные. В дверной проем осторожно заглянула молодая хозяйка.
— Забыла сказать… Уже после, когда они уходили, один что-то запел.
— Кто — варнак? — вылупился на нее Смыков.
— Ага.
— Что же он запел? «Частица черта в нас заключена подчас…»
— Ну, я не знаю… Может, он и не запел, а сказал что-то. Но звук был такой… — она закатила глаза и пошевелила в воздухе пальцами, стараясь выразить жестами и мимикой нечто невыразимое словами, — такой мелодичный… Сейчас я вам сыграю.
Шансонетка одернула на себе застиранный халатик и скрылась. Было слышно, как в зале вздохнул потревоженный аккордеон. В кухню она вернулась уже с музыкальным инструментом в руках и от этого стала еще шире.
— Слушайте… — склонив голову на левое плечо, она растянула мехи и пальчиками прошлась по клавишам. — Та-ра-ри-ра-ра, та-ра-ри-ра-ра… Похоже на «Подмосковные вечера», правда?
Зяблик и Смыков переглянулись, после чего последний незаметно, но многозначительно постучал себя пальцем по виску, а первый сказал:
— Кранты. Подались к причалу. А не то нам тут еще и танец живота изобразят.
Незлобивого Толгая даже друзья в глаза называли то нехристем, то басурманом, то татарином. Он и в самом деле был выходцем откуда-то из глубины азиатских степей — меркитом, уйгуром, таргутом, а может, и гунном, — но нос имел вовсе не монгольский, приплюснутый, а скорее кавказский: огромный, висячий, пористый. Носом этим он, как еж, все время издавал громкие чмыхающие звуки, за что и получил свое прозвище.
Все в ватаге любили его за исполнительность, безотказность, добродушие, да еще за то, что он ни у кого не клянчил патроны. При себе Толгай всегда имел саблю, кривую, как половинка колеса, и в случае нужды выхватывал ее быстрее, чем другие — ствол. На русском он изъяснялся через пень-колоду, пиджин (Пиджин
— упрощенный язык, используемый для общения в среде смешанного населения.) вообще игнорировал, но все сказанное ему понимал, как умный пес. Абсолютно ничего не соображая в технике, более сложной, чем лом и кувалда, он тем не менее выучился довольно ловко водить машину — жуткий драндулет с топившимся чурками газогенераторным движком и калильным зажиганием, собранный неизвестно кем из остатков пяти или шести разнотипных предшественников. Было у Чмыхала и отрицательное качество — водобоязнь. Заставить его вымыться могла одна только Верка, да и то обманными обещаниями своей любви.
Увидев, что из подъезда гуськом выходят его сотоварищи, Чмыхало по-детски доверчиво улыбнулся. Бедняга и не подозревал, что в образе хмурого Зяблика на него надвигается божья гроза.
— Падла татарская! — начал Зяблик без долгих околичностей. — Вот я тебе сейчас фары промою! Ты здесь, ракло носатое, для чего был поставлен? По сопатке давно не получал? Как ты этого волчару проморгать мог? Почему шухер не поднял?
— Не-е, — продолжая блаженно улыбаться, Чмыхало помахал в воздухе пальцем.
— Не-е, Зябля… Тут зла нет… Тут хорош человек был… Дус… Друг… Батыр…
— Ах ты, кабёл драный! — продолжал наседать Зяблик. — А про Белого Чужака ты слышал? А про Дона Бутадеуса?
— А про Куркынач-Юлчи? — как бы между прочим добавил Смыков. — А про Чудиму?
— Слышал… — кивнул Чмыхало. — Ты говорил.
— Так это он и был! — болезненно скривившись, простонал Зяблик. — Мы за ним уже сколько времени охотимся! А ты в его дружки записался! Тебя же, лапоть, на понт взяли!
— Не-е, — повторил Чмыхало. — Толгай глаз имеет… Толгай душу имеет… Толгай людей понимает… Друг приходил…
— Куда он хоть подался, друг твой?
— Так подался, — Толгай ладонью указал в промежуток между двумя ближайшими пятиэтажками.
— Эх! — Зяблик в сердцах лягнул задний баллон драндулета и стал ладить очередную самокрутку.
— Вернется, — сказал Смыков, с прищуром глядя вдаль. — Даже черти на старые дорожки возвращаются. Сто раз стороной минет, а на сто первый вернется.
— Сто раз… Сколько же тогда его ждать? Сто лет, что ли?
— Зачем сто лет… Через сто лет здесь варнаки будут жить. Или такие, как он.
— Или вообще никто, — вздохнула Верка.
— Знать бы только, кто за кем ходит, — Смыков задумчиво почесал кончик носа. — Он за варнаками или они за ним.
— Думаешь, не корешатся они?
— Это, братец вы мой, вряд ли. В сказках только лиса с волком дружат. Разные они совсем… И пришли из разных мест.
— Устроили тут, понимаешь, проходной двор, — проворчал Зяблик, понемногу успокаиваясь. — То чурки неумытые, то негры недобитые…
Было пасмурно, как в ранние осенние сумерки, хотя «командирские» часы Смыкова показывали полдень. Небо над головой напоминало неровный тускло-серый свод огромной пещеры, слегка подернутый туманной пеленой. В нем совершенно не ощущалось ни глубины, ни простора. Можно было подумать, что учение Птолемея вопреки всему восторжествовало и планету окружает не бесконечный космос, а твердая хрустальная сфера, по неизвестной причине внезапно утратившая чистоту и прозрачность (а заодно — и способность попеременно посылать на землю день и ночь), да вдобавок еще и просевшая, как продавленный диван. Ни солнце, ни луна, ни звезды уже не посещали эти ущербные небеса, и лишь иногда в разных местах разгоралось далекое мутное зарево — то багровое, как вход в преисподнюю, а то изжелта-зеленое, как желчь.