Ее чувству нужен внятный простор.
Ольга пытается уяснить, что больше всего ее привлекло в Артеме. Его глаза? И да и нет… Его голос, голос, вот оно!.. Его хрипотца. Эта откровенная терпкая… волнующая хрипотца хранит, прикрывает Артема как богатой ширмой. Голос! Тембр…
О чем бы ни говорил — живое волшебство.
Я и впрямь влюблена без меры, — размышляет Ольга. — А голос — да. Голос чуть ли не главный дар, которым наделила Артема природа. Я могла бы слушать его хрипотцу до бесконечности… Но ведь я оберегаю сон. Спи, милый… Спи, Артем… Мы могли бы проговорить до дневного света. До луча. До легкости дня.
Женщина сближается с мужчиной, и вот в ней, как оказывается, — уже две женщины.
Одна женщина (это я!), которая каждую минуту начеку, — недоверчивая и отчасти даже озленная (предыдущими промахами по жизни). Настороженно следящая за каждым жестом и шагом мужчины… этого непредсказуемого существа. Враждебен женщине в начале совместного пути едва ли не всякий… Даже самый обмякший и интеллигентный… Даже самый-рассамый тупой добряк!
А вторая?
Вторая женщина (это ведь тоже я!) старается совпасть, слиться, срастись с мужчиной. И прежде всего — научиться болеть ему в отзвук! Болеть его болью… Женщина как вмонтированное болевое эхо. Вот и всё! Вот залог успеха… Мне больно, когда больно тебе.
Даже очень счастливые в любви женщины рассказывают, что эта наша раздвоенность, эта двуликость, эта забавная разность женского двоечувствия обнаруживается у каждой из нас — и особенно — в первые дни близости… Когда время рывками… в первые даже месяцы близости! в первые даже годы!
У каждой!
— Оля… Оля!.. Иди ко мне… Что? уже утро?
Артем на миг проснулся, берет ее ласковую руку, пытается притянуть к себе.
Ольга высвободилась. Сидит в шаге от него.
— Оля!
Но Ольга свято помнила — ему надо отдохнуть.
Он тянул к ней руку, а Ольга виновато заклинала себя:
«Я не должна… Не должна еще раз… Это будет ошибка… Да, да, я хочу. Но надо выждать… Выждать… Слабость одной минуты».
И снова заклинала:
«Слабость одной минуты. Я боюсь слабости… Я боюсь его мужской воли. Я боюсь постельной зависимости. Я знаю, слышала, что это такое…»
— Оля!
«Он засыпает. Вот и пусть… У него впереди трудное утро. Трудный день».
— Оля!
«А я молчу. Я ни слова. Любовь, конечно, еще какая ловушка!.. Меня бросало из стороны в сторону».
Его обмякшая рука так и осталась протянутой к Ольге… Спит.
«Вполне ли он в такую ночь здоров? Неужели вот так перед каждым митингом?..
Но как это хорошо — не уступить любимому мужчине сразу. Как это хорошо — выждать!»
*
Звонок.
Однако звонит не сестра — в трубке слышен не сразу Ольгой прочитанный сиротский женский голос.
— Простите… что я ночью. Но я знаю, что Артем сейчас спит… Он всегда спит, если с утра выступать. Крепко спит… Иногда с небольшим перерывом, извините, на секс… Но сейчас он уже обязательно спит. Я знаю. Я его жена. Оставленная… Брошенная… Я звоню вам, Ольга, потому что много слышала о вашем покойном отце. О диссиденте… О нем у людей хорошая, светлая память. И потому я также предполагаю в его дочери — предполагаю в вас, Ольга, — человечность и доброту души.
Пауза.
— У меня, — женщина плачет, — у меня ничего и никого нет. Кроме Артема. У нас даже ребенка не получилось…
— Я сочувствую вам, — осторожно говорит Ольга. — Я всей душой вам сочувствую. Но вы уже в который раз звоните. И что я сейчас смогу?.. И ведь я знаю, что Артем ушел от вас уже давно.
— Но для меня, — плачет, — для меня это как вчера. Я все еще с ним.
— Сочувствую и в этом… Простите.
Ольга возле постели, где спящий Артем.
Слабый свет ночника объемно освещает всё вокруг — вот он Артем, а рядом вот он сочный и призрачный мир абстрактного искусства. Уже давно ставший ей родным.
И почему не погадать по врачующему нас Кандинскому?.. Кандинский никогда не ранит. Ольга берет пульт — и наугад направляет, посылает команду развешанным на стенах репродукциям. В их живой пестрый разброс.
И как же не поверить, что нас слышат. Как не поверить, что где-то живет ответное слово, которое нам и которое впопад… Где-то же еще удается попасть в дразнящую нас цель!
Так это или не так, но одна из репродукций, пискнув, послушно подсвечивается.
Звучит мужской голос, баритон… Зачитывает одну из схваченных сентенций любимого Ольгой художника.
«ОСОБЫЙ МИР ОСТАВШИХСЯ НА ПАЛИТРЕ КРАСОК… БЛУЖДАЮЩИХ НА…»
И с паузой:
«…НА ЕЩЕ НЕ ГОТОВЫХ ХОЛСТАХ».
И снова. В правильном порядке:
«…МИР ОСТАВШИХСЯ КРАСОК… БЛУЖДАЮЩИХ… НА ЕЩЕ НЕ ГОТОВЫХ ХОЛСТАХ».
*
— Кто это?
— Спи, спи. Это мой Кандинский.
Но Артем уже проснулся.
— Оля! Оля!.. Неужели я проспал такую ночь… Так много спал… Такая наша ночь… Иди ко мне!
Он проснулся, он хотел близости. Нет, нет!.. Ольга милосердно, трогательно просила его поспать еще. По-ночному тихо умоляла — не надо, не надо, Артем, уже с утра твое выступление… митинг… Ты слишком устал.
Но мужчина и не думал перестать, напротив… Он хотел ее все больше. И, крепче взяв за руку, хозяин, притягивал к себе.
«Но хотя его пробудило желание, хотя страсть, он старался быть деликатным. Он целовал меня, бережно, нежно, но, конечно, настойчиво, а я… я, конечно, старалась быть на страже его сна… и на страже самой себя…
Однако та, вторая женщина во мне (это ведь тоже я), оказалась уже взволнована ничуть не меньше, чем он. И сама, мыслью, уже тянулась к нему».
— Оля!
«Хотя бы остановить ужасную дрожь. (Меня трясло…) Я не уступила… Нет, Артем… Не сейчас! Не сейчас!»
— Знаешь, Оля, я сразу скажу им про это клеймо. Наше позорное клеймо совковой прописки… Я напомню… Острым выпадом! Я впарю в них как раз митинговую, жгучую мысль о свободе места проживания… Ага… А затем — затем самое-самое наше больное…
«Вспышка чувства (среди ночи обоюдная вспышка… обоюдная, не спорю… я виню себя) привела к тому, что случилось самое ненужное, самое лишнее — Артем заговорил.
Это было совершенно ни к чему… перед близким утренним выступлением! Он мог перегореть. Он озвучивал в никуда свои тезисы. Соскальзывая в пустоту… Он мог потерять напор голоса на всё сегодняшнее утро!.. Я не знала, как быть.
— Уже кое-какая свобода дана нашим предприимчивым людям. И теперь я потребую отмены прописки — этого уродливого запрета на жилье, на саму жизнь… А затем мой злобный, ядовитый десерт — остатки цензуры… Искоренить ее! до точки!
— Артем, милый… Помолчи.
— Для начала в нашем районе. Наш район без цензуры — вот бешеный лейтмотив!.. Важно начать! У нас здесь две свои газеты. Издательство, пусть небольшое, тоже есть… И хотя бы на одном пятачке российской земли скажем — мы без! Мы без цензуры, мы свободны!
— Но цензура, Артем, — реальность, как я понимаю, законная — государственная, а не районная. Ты не можешь отменить то, что законом свыше.
— Не могу? Это почему же?
— Цензуру ввело государство.
— Этого государства уже нет.
Я сидела с ним рядом. А он полулежа, вздергивая упрямым подбородком, говорил о свободе. О народе… И о населении… Народу надо срочно, а населению нет… Я никак не могла уловить разницу. Но я затаила дыхание — так замечательно, так смело он говорил!
В подвальной пивнушке, соседней с нами, вдруг зазвучала музычка, как они сами ее называют. Их пивная, дерганая, сумасшедшая рок-музыка.
Я испугалась… Что? Уже? С самого утра?.. Они с ума сошли!
— Они, Артем, не дадут тебе доспать.
— Пусть!
Его удивительный голос то изломом падал, то вдохновенно, волшебно взлетал… У Артема перехватывало дыхание, и я успевала понять, что этот любимый мной человек не просто неубиваемый политик-профи: он действительно переживал каждую свою мысль как встревоженную временем — как уже готовую к ближнему бою. Он обживал свою мысль. Он жил этой мыслью. Он так сильно, жадно сжимал мне руку с каждым гневным словом… Он мог сгоряча сломать мне пальцы…
— Оля…
Но, конечно, я не выдернула руку. Я терпела… И была счастлива. Хуже было то, что я по-утреннему свежо, ощутимо зябла… А он все говорил… Я захотела в туалет. А он все так же возвышенно (его горные снеговые вершины!) — то о народе, то о населении. Народу нужно срочно… Мне было стыдно. Я боялась, что лопну… ужас… Я терпела. Изо всех сил.
— Ты хочешь спать? Устала?.. Я тебя заговорил?
— Нет, нет. Что ты!.. Я готова слушать и слушать.