Возле магазина «Лянок» меня остановила китаянка и попросила сфотографировать ее с подругой, я искал нужный ракурс в оконце фотоаппарата, а она спокойно и медленно смотрела на меня — именно так, как нужно, как я искал! И я отнял камеру от лица, и готов был улыбнуться — одной улыбки мне было бы достаточно. Я знал бы, что не один в этом городе, что есть еще — ты, кто бы ты ни была, даже если ты не знаешь ни слова на моем английском, — просто обмен улыбками: два живых существа сообщают о том, что они друг друга поняли. И даже понятно было бы, отчего ей смотреть на меня так, — ведь она здесь одна, в этом городе белокожих верзил, думающих, что они знают о людях все, и я бы улыбнулся одними глазами, протянул ей камеру, кивнул ей и подруге, и уполз бы в свою квартиру, и сделал бы себе чай, и думал бы о ее одиночестве, и — тешил бы себя мыслью, что она думает — о моем… Но — ее взгляд, тот самый, который я принял на свой счет, ушел вниз, вместе с опущенной вниз камерой, она смотрела не на меня, она смотрела — в камеру, то есть — на себя. Или на того, кому предназначался снимок, и ни капли ее души не предназначалось человеку, долженствующему нажать нужную кнопку и вернуть ей цифровой отпечаток ее искренности, направленной на кого–то другого, и я — нажал, и я — вернул. Был момент на остановке — невнятные глаза, существовавшие лишь намеком, лишь полутенями из–под черных арочек бровей, из–под кокетливой челки, посмотрели на меня, и я решил, что они — по–кошачьему зеленые, и что я побегу за этим троллейбусом, двери которого уже закрывались, побегу, чтобы сказать на следующей остановке лишь одно слово этим бровям: «Спасибо». Ничего больше мне не нужно. Правда! Рецепты всего остального есть в записной книжке, и каждый из них гарантирует отсутствие самого главного — вот такого взгляда. И троллейбус тронулся, и поплывший взгляд оперся о точку в пространстве, находящуюся за мной, за мной, и я обернулся, и обнаружил там того, кому предназначался этот взгляд, и почувствовал себя вором, и зашагал прочь, сконфуженный. Кафе «Бригантина» уже прорвалось на тротуар летней террасой, но было еще слишком холодно, и посетители сидели в коконах пледов, и две барышни, дополненные бокалами с красным вином, стрельнули глазами, но в их взглядах было слишком много профессионализма, чтобы я позволил себе обольщаться. Моя простуда прошла еще не до конца, по спине пробегали пугливые тучки озноба, и ощущение было, — что зябко душе, а парочки и людские стайки, идущие навстречу, производили впечатление рыб, и для них я был столь же чужд, сколь чужды человеку хладнокровные экзотические рыбы в аквариуме, — магия, которая работает в две стороны, и ты, естественно, не знаешь обо мне ничего и никогда ничего не узнаешь, но я принял твой сигнал. Антарктида озноба на спине становилась больше — я не встретил взгляда, способного растопить льды, — нужно было, наверное, идти домой пить чай, да добавить в него побольше лени малинового варенья, да укутаться, да пропотеть. Но я шел вперед, как будто следуя зову, — теперь, конечно, я знаю, что это ты звала меня, но в те моменты — просто брел. На Октябрьской площади перед антиутопической громадой Дворца республики люди дарили свои глаза огромному экрану, по которому он рассказывал что–то про внутренних и внешних врагов, но спокойно и как–то добро, так что чувствовалось, что в стране — стабильность. Некоторое время пришлось идти, видя перед собой лишь спины, лавируя, слыша вкрадчивые слова, ощущая его отеческий взгляд, но это были однозначно не те глаза, в которые мне бы хотелось заглядывать.
Я думал о том, какие глаза у ползущих по проспекту автомобилей, — большинство из них были, конечно, наглыми. Встречались развратные, злые (акулий профиль моей фрау тоже, наверное, мог натолкнуть на мысль о хищном характере, но она добрая, добрая), азартные, стремительные, жалкие, с ярко выраженным кошением по сторонам — у советских «Жигулей», которые, к тому же, смотрели на город как будто через толстые очки в старомодной оправе. Были еще глаза страшные, полузакрытые решетками, с дополнительными фонарями, — так ездили его люди.
Народа вокруг стало меньше, и я сразу сообразил, почему: я прошел уставшее от собственных попыток вернуть социализм здание ГУМа и оказался в районе, куда не надо было, не надо было, конечно. Прямо передо мной Пятой симфонией Бетховена грохотало Министерство госбезопасности — комплекс зданий, нарядной стороной обращенных к проспекту и страшных сторонами, обращенными к боковым улочкам, на которые никогда не сворачивают автобусы с иностранными туристами. Сталинское барокко: портики, пилястры, барельефы с серпами и молотами, колонны коринфского ордера с дополнительными языками, плодородно свисающими вниз, знаменуя торжество соцреализма в камне. Заштрихованный на всех городских картах квартал, резиденция — его резиденция, — возле которой постоянно дежурят люди в штатском, и не дай мне бог здесь замедлить шаг или, тем более, достать камеру. Там, прямо по центру, между колонн, венчая идущие к ней ступени, располагается исполинская дверь, которая навсегда закрыта: никто не попадает сюда через центральный вход, никто.
Я спешно перешел на другую сторону улицы, заметив, что решенная в стиле чуть более тонком, чем сталинский ампир (сталинское рококо, что ли?), башенка, пристроенная к крыше правого крыла здания, озарена изнутри мягким светом. Легенды — наши легенды, легенды, рожденные ночной паранойей, исчезающими соседями, редкими рассказами оправданных врагов, побывавших на допросах, — эти легенды рассказывают, что когда–то башенку пристроил к зданию всемогущий председатель советского Комитета госбезопасности Цанава. Ее и называли так в спокойные советские времена — «башенкой Цанавы». Ну а потом пришел он, объединил страну, свел в одно все силовые ведомства, сделав их единым Министерством госбезопасности, и с тех пор никто не сомневается, чья эта башенка. Конечно, там сидит он. И, поскольку он никогда не спит, в башенке сутки напролет горит свет. И я не знаю, что из этих двух наименований страшней — отвлеченное местоимение «он», или давно ставшая нарицательным фамилия «Муравьев», или вся обойма его регалий: глава государства, Верховный главнокомандующий, министр государственной безопасности Николай Михайлович Муравьев. И что слова «военный переворот», «узурпация», «аресты» — рядом с этим простым, все сразу объясняющим «Муравьев»? Муравьев! Да. Муравьев. Министр, назначающий президентов.
Вообще–то МГБ не положено бояться. Коль скоро они зажигают свет в башенке, стало быть, горожане должны гулять вокруг, и смотреть, и восхищаться его усердием, его заботой, но вот интересно, если шарахнуть по ней из гранатомета… Тут я услышал за своей спиной до такой степени характерные шаги, что спешно ускорился, — и мелькнула ласточкой паническая мысль о том, что теперь они могут прослушивать мысли, и свернул во дворик «сталинки», увенчанной старыми часами, и вышел на Маркса, и быстро пошел прочь из этого района. Шаги сзади были шагами простого прохожего, дурак!
Я честно прошел мимо казино, патриархально поклонился родному филфаку, дополненному еще не закрашенным граффити «I feel fuck», — неудачный каламбур, брезгующий грамматикой, каламбур на уровне провалившегося абитуриента из ПТУ, но уцепился, гад, и складывался сейчас в разные комбинации кубика рубика: «Filled fuck», «Fill f.a.q», «Filmed fuck» — стоп, стоп — хватит. Я шел по улице Карла Маркса, нет, конечно, — эта Маркса теперь названа так в честь бренда Маркс&Спенсер — так много теперь здесь было светящегося, яркого, гордящегося собой, лоснящегося капитализма, который, как оказалось, может спокойно сосуществовать с МГБ и даже выгодно дополнять его. Но это все тоже было неважно — я был готов с удовольствием ходить по улице имени Маркса&Спенсера, но — существуя, чувствуя и осознавая себя существующим — существующим как живое создание, а не манекен в мире манекенов.
Ты уже разорвала два пакетика сахара, когда я прошел мимо величественного входа в Конституционный суд МГБ. Ты уже всыпала их содержимое в высокий, стройный бокал, к которому тебе выдали длинную, как цапля, ложку. Ты хорошо подготовилась и ждала меня, смятенного, влекомого невнятным ожиданием тебя, как зритель в театре, — устроившись поудобней и обратившись в зрение. Я привычно отметил вывеску кафе «Шахматы», огромные окна, сквозь которые виден решенный в черном и белом интерьер; официанты в старомодных одеждах, вызывающих в памяти даже не саму набоковскую «Защиту Лужина», но ее голливудскую экранизацию, с героями в репинских одеждах; посетители, действительно играющие в глубине зала, под приглушенным светом, в Шахматы; ты, несколько подчеркнуто одетых девушек, смеющихся над чем–то из стоящего перед ними лимонного цвета ноутбука, пара стареющих лысых джентльменов, явно придумывающих повод смеяться рядом с девушками и чувствующих, что девушки смеются — для них, но нет — ты! Ты! Я когда… Я увидел… Ты смотрела вот прямо на меня сквозь это стекло, просто и чуть иронично, мол, — ты где так долго петлял? Мои поиски закончились, да, да, я искал вот этих глаз.