2
В нашем доме, а вернее, в огромном, построенном городскими властями жилом комплексе, образованном шестью корпусами, поставленными на границе с черным районом, живет много, чуть ли не половина «русских». Их привлекает и близость океана, и близость колонии земляков на Брайтон-Бич, и, конечно же, условия контракта: за отличные, комфортабельные квартиры мы платим вдвое меньше, чем жильцы окрестных частных домов. Мы живем в раю бедняков.
Разумеется, не все желающие могут попасть в рай; поселиться в нашем комплексе имеет право лишь семья с определенным доходом: не выше и не ниже установленных пределов. Если доход жильца повысится, то повысится и квартплата, а потому мы обязаны ежегодно подавать властям особую, заверенную нотариусом декларацию о своем финансовом положении…
Очутившись в чужой стране, еще не научившись связать на чужом языке и двух слов, «русские»[5] сразу же разобрались в самой сути американских порядков. Они поняли, что предоставляемые здесь блага – реальны, а запреты – условны. Что шкала доходов – условность. Если, записываясь в очередь на квартиру, указать в анкете не сумму своих доходов, а разрешенную шкалой цифру, все будет хорошо. Эту цифру никто не проверяет. И ежегодную декларацию, тем паче, не проверяют. Да и сам принцип очереди, в которой нужно ждать и два, и три года, есть ни что иное, как иносказание, деликатный намек. Умным, понимающим что почем и умеющим быть благодарными людям чиновники предоставляют жилье без очереди. Для наших это было так просто, так естественно, ибо когда и какой еврей в Советском Союзе вселяется в квартиру без взятки?! И еще кое-кто из моих земляков, из тех, кто побойчей, посмекалистей, успел сообразить, что, получив от города квартиру, совсем не обязательно в нее перебираться. Живи там, где жил, покупай в Лонг-Айленде дом, а дешевую квартирку, накинув цену, можно сдать от себя менее расторопному эмигранту, – это бизнес! И потекли «русские» в наши дома, вызывая к себе неприязнь старожилов…
Дети наших эмигрантов, с удивлением замечаю я, стесняются языка своих родителей: мой шестилетний приятель дергает за юбку мамашу, разговорившуюся со мной в лифте: «Мама, перестань! Как тебе не стыдно…» Прискакав на детскую площадку, он уселся на лавочку, оглядел исподлобья рой галдящих сверстниц и сказал со вздохом:
– Я люблю девочек…
– Почему же ты с ними не играешь?
– Они говорят: «Ты русский, ты плохой…»
– Какие невоспитанные!.. Хочешь мороженного?
– А оно кошерное?
– А что это значит?
– Кошерное – значит очень вкусное.
Увидел у киоска размалеванную старуху и заподхалимничал, заулыбался.
– Тебе нравится эта тетя?
– Она богатая…
– А почему тебе нравится – богатая?
– Богатая – значит очень умная.
Этот мальчик не задавал вопросов. Он знал все ответы на все вопросы. Он был сыном единственного из моих знакомых, который вскоре стал миллионером…
В этом бруклинском раю, я прожил какой-то странной, призрачной жизнью около трех лет. Каждый день я покупал русскую газету. Книги, которые я читал, были изданы на Западе, но – на русском языке. Мы покупали в русских магазинах выпеченный по русскому рецепту хлеб, русские сушеные грибы, русскую ветчину и русскую минеральную воду.
Раз в неделю я садился в метро и с одного крошечного пятачка, на котором протекала моя русская жизнь в Америке, через весь Нью-Йорк переезжал на другой пятачок, где в нескольких комнатах в небоскребе на Сорок второй улице размещалось учреждение, сотрудники которого тоже думали и говорили между собой по-русски, печатали на русских пишущих машинках, а на библиотечных столах громоздились кипы советских газет (некоторые из них выписывались специально для меня) и здесь же я получал свой еженедельный чек на 190 долларов…
Каждую пятницу ровно в десять утра я входил в специальное помещение, задрапированное от пола до потолка поглощавшими отражения звука складками ткани, закрывал за собой тяжелую звуконепроницаемую дверь, садился лицом к стеклянной, во всю стену, тоже звуконепроницаемой перегородке и ждал, когда над моей головой вспыхнет красная сигнальная лампочка. Когда она загоралась, это означало, что микрофон – включен!..
Одновременно высокий седой человек за стеклянной перегородкой кивал мне головой, я отвечал ему кивком, и тогда он нажимал на кнопку, пуская записанную на пленку звуковую заставку:
– Говорит «РАДИО СВОБОДА». Сейчас вы услышите еженедельное обозрение нашего комментатора Владимира Лобаса…
Владимир Лобас – это мой литературный псевдоним, это я.
Чтобы помешать людям слушать нас там, в России, советские города окружались сетями сверхмощных радиостанций особого назначения, которые никогда нс передавали ни последних известий, ни прогнозов погоды, ни футбольных репортажей, а лишь непрерывно, двадцать четыре часа в сутки транслировали вой высокочастотных генераторов: «джаз КГБ». Это была война: за умы, за людские души, которая превращалась в эфире в войну западных передатчиков и советских глушилок.
Если бы всего лишь года три-четыре назад меня, нагловатого тридцатипятилетнего киношника, чье имя время от времени мелькало в газетах, спросили бы: что конкретно толкает тебя бросить благополучную жизнь и все связанные с ней, может, и не очень значительные, но такие приятные привилегии: смотреть западные, не доступные для «простых смертных» фильмы, ездить в не доступную для прочих заграницу, регулярно получать зарплату, появляясь на работе лишь иногда, уютную квартиру, купленную по льготной цене в писательском кооперативе – за тысячу двести рублей (за тысячу долларов!); оторвать от сердца могилы матери и вырастившей меня няньки: родных, друзей, отца – я ответил бы: вот эта красная лампочка, эта радиостанция, которая, я знал, где-то там, в далекой Америке, есть.
В этом странном, наверное, для западного человека побуждении не было, между тем, ничего личного, присущего именно мне. Миллионы других людей: умных и глупых, неудачников и баловней судьбы, копошившихся вместе со мной в той, советской жизни, тосковали и тоскуют о том, чтобы любой ценой, любым путем – используя туристскую путевку, гастроль, спортивные соревнования, израильскую визу, а то и ночью, под пулями, под колючей проволокой, в резиновой лодке, с аквалангом, совершенно не задумываясь о том, что ждет впереди – лишь бы оттуда вырваться!.. Вот и меня постоянно, годами жгла мысль, что когда-нибудь я окажусь перед этим микрофоном и получу возможность говорить правду людям, поколениям которых ежедневно вдалбливалась в головы злокачественная ложь. И потому я не задумывался над тем, сколько денег мне будут платить и выгадаю я или прогадаю, «изменив судьбу».
Денег же, которые я зарабатывал на радиостанции, нам вполне хватало. Мы с женой ни в чем себе не отказывали; сын учился в прекрасной частной школе, за которую мы не платили ни копейки; потом он поступил в колледж, и, хотя у меня не было ни знакомств, ни связей, сын не только учился бесплатно, но еще получал в колледже деньги на учебники и прочие расходы.
Мой отец, которому я подробно писал о нашей жизни в Америке, с некоторыми затруднениями, но все-таки переводил мои письма на советский образ мышления. Так, например, он не удивлялся, что студенту платят стипендию. Однако, когда я написал ему, что мать моей жены, которая эмигрировала вместе с нами, получает пенсию и снимает отдельную квартиру, папа рассердился и в ответном письме прикрикнул на меня из-за океана: дескать, ври, да не завирайся! Как могла твоя теща получить в Америке пенсию, если не работала там ни единого часу?! Впрочем, я и сам иной раз задумывался: в самом деле, а как это так?..
Но однажды к нам в дверь постучалась совсем другая Америка: у меня заболел зуб.
И опять через весь Нью-Йорк в метро, а потом на автобусе я отправился на пятачок, где среди сверкания прожекторных ламп и шкафов с инструментами царил дантист, который с акцентом, с трудом, но еще говорил по-русски. Услышав мою безупречно чистую речь, он попросил меня заплатить вперед за осмотр и рентген, а затем вынес приговор: удалить восемь зубов и поставить два моста.
– А почему это, если болит один зуб, – вскинулся я, – нужно удалять восемь?!
– Потому что они мертвы, – скорбно сказал дантист.
– Но у меня никогда не болели зубы…
– Это беда всех эмигрантов. Перемена образа жизни, пищи, воды – стресс…
Научная дискуссия кончилась.
– А сколько все это будет стоить?
Щелкнул выключатель, и яркий свет, бивший мне в лицо, погас.
– Четыре тысячи восемьсот пятьдесят долларов, – отчеканил дантист, и в глазах у меня потемнело. Я как-то, знаете, не привык еще оперировать – тысячами. Ни в один из месяцев, что я прожил в эмиграции, мой заработок не поднимался до суммы в тысячу долларов.