В этом убедили его и более поздние эксперименты. Сразу же после образования из «ниточек» и «былинок» первых студенистых комочков, подгоняемый нетерпением, переходящим в нервную дрожь, он особым манипулятором извлек из среды самый невзрачный коацерват, заморозил его в жидком азоте, порезал на криостате и затем обработал получившиеся препараты наиболее простыми методиками. Настоящих мембранных структур, как он и предполагал, обнаружить не удалось, хотя некие тончайшие волоконца там несомненно присутствовали. И присутствовала, если только он не напутал в гистоэнзиматической обработке, легкая теневая окраска, свидетельствующая о ферментной активности. Правда, ему не удалось обнаружить ничего напоминающего хромосомы, все реакции на ДНК демонстрировали полное ее отсутствие в материале, но во-первых, он не слишком верил в довольно-таки грубые методы гистохимии, а во-вторых, кто сказал, что белок образуется только вокруг генных носителей? Это гипотеза Кройцера, причем до сих пор не проверенная экспериментально. В реальном генезисе, как он уже знал, все могло обстоять с точностью до наоборот: сначала появились белковые образования, обеспечивающие метаболизм, и лишь потом – примитивные генетические структуры, фиксирующие наследственность. В этом смысле отрицательные пробы на ДНК его вполне устраивали.
Гораздо важнее было другое. Он чуть было не загубил весь опыт своей поспешностью. Правда, зловещий коричневатый оттенок в среде после извлечения одиночного коацервата все-таки не возник, но и благополучным создавшееся положение тоже назвать было нельзя. Студенистые «колокольчики», наверное травмированные таким вмешательством, несколько съежились, сморщились, прекратили оживленную циркуляцию, судя по изменению цвета, видимо, уплотнились внутри и, наконец, неподвижно повисли друг против друга, как бы оцепенев. Сфера воды вокруг них приобрела вид разбавленного молока. Так протекло в томительном ожидании более суток. Арику даже казалось, что он состарился за эти часы. И вдруг один из оставшихся в аквариуме коацерватов, самый нижний, погруженный лепестками в «крахмал», конвульсивно затрепыхался и всего за тридцать секунд разделился на две половины. После чего циркуляция «колокольчиков» возобновилась.
Это была ошеломляющая победа. Жизнь, как бы разные авторы ни определяли ее, разумеется, не сводится исключительно к размножению, но размножение, способность воспроизводить самое себя, есть один из главных признаков жизни. Это ее характеризующий принцип, то фундаментальное свойство, без которого признать ее жизнью нельзя. Арик это хорошо понимал. И вместе с тем это было сокрушительное поражение, потому что теперь стало ясно, что вмешиваться в круговорот первичного «океана» чрезвычайно рискованно. Он и в самом деле представлял собой нечто целостное. Шаткое равновесие, которое следовало бы, вероятно, определять как «преджизнь», могло быть разрушено любым слабым толчком. Это, в свою очередь, означало бы крах всех надежд, потерю уникальной структуры, воспроизвести которую будет уже невозможно. Значит, опять тупик, опять топтание перед непреодолимым барьером.
Аналогичной точки зрения придерживался и Бизон. Как-то осенью, после долгого и утомительного практикума с вечерниками, когда Арик, только-только освободившись, прикидывал, чем ему лучше завершить сегодняшний день: приготовить буферные растворы на утро или, может быть, придти пораньше домой и свинтить, наконец, хотя бы в черновике, материал для новой статьи, к нему в лабораторию вежливо постучали, и Бизон, просунув массивную голову, попросил разрешения своими глазами глянуть на то, что здесь происходит.
Именно так он и выразился.
– Ради бога, – без энтузиазма отозвался Арик.
Ему меньше всего хотелось, чтобы кто-то вглядывался в его работу. Ничего хорошего проистечь из этого не могло. Отказать, однако, было немыслимо. Заведующий кафедрой, разумеется, имеет законное право знать, чем его сотрудники занимаются.
Так вот Бизон очень долго, пожевывая толстые губы, недовольно пыхтя, всматривался в прозрачную, сохранившую еще слабенькую белесость среду «океана», менял освещение реостатом, подкручивал сведенные к переносице окуляры, заметил вскользь, что надо бы, конечно, поставить вам более современную оптику: подавайте заявку, попробуем заказать фазово-контрастный разверточный блок, есть такие, «Цейс» до сих пор производит очень приличную аппаратуру, в конце концов, оторвался, потянул к себе лист чистой бумаги, опять-таки недовольно попыхивая, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать – а потом, тяжеловато кивая, высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно. Конечно, определенное продвижение налицо, результаты имеются, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинной жизни, до неоспоримого факта – дистанция огромных размеров. Вы не обдумывали, например, такую возможность: очень сложная физико-химическая система, которая спонтанно удерживает сверхстабильный режим? Что-то вроде «химических инсталляций» Позье. Помните, Жан-Жак Мария Позье создавал системы из полужидких кристаллов, которые, будучи предоставленными самим себе, могли существовать неограниченно долго? Причем, они имитировали все стороны жизнедеятельности, то есть росли, размножались, в том смысле хотя бы, что образовывали новые кристаллические структуры, обменивались энергией и веществом с внешней средой, даже мутировали, изменяясь под воздействием температуры и освещенности.
– Системы, которые создавал Позье, не могли развиваться, – заметил Арик. – То есть, они изменялись, конечно, но оставались при этом на том же структурном уровне. Не происходило накопления сложности. Это еще не развитие, это просто фенотипическая пластичность.
Бизон опять покивал, показывая, что возражения приняты.
– Согласен, – неторопливо сказал он. – Вы, несомненно, сделали следующий важный шаг. Ваша система, по-видимому, способна к спонтанному усложнению. И все же, прошу прощения, пока нельзя утверждать, что вы пересекли границу, отделяющую живое от неживого. Все это может лежать в пределах той же химической эволюции: такая же инсталляция, как у Позье, только возведенная в степень, такие же такие «химические часы», перемещающие «стрелки» по «циферблату». То есть, это не подлинное развитие, а функционирование. Насколько я понимаю, белков, носителей жизни, вы в этом не обнаружили? Ну вот, о чем тогда говорить? – Он процитировал, приподняв лохматые брови. – «Жизнь есть форма существования белковых тел, существенным моментом которых является»… Ну и так далее…
Секунды четыре они молчали.
Потом Арик сказал:
– Жизнь не обязательно должна базироваться именно на белковых носителях. Вполне вероятно, что существуют иные пути.
Бизон как будто даже обрадовался.
– Вот-вот… Между прочим, лет тридцать назад такие слова грозили бы вам крупными неприятностями. Кстати, и сейчас их не так просто будет пробить в печать… Ну, это ладно, это – потом… А вот что касается жизни, тут в самом деле просвечивает любопытный аспект. Возможно, то, что вы создаете, не есть собственно жизнь – во всяком случае в нашем понимании этого слова. Возможно, это нечто совершенно иное, нечто такое, что естественным образом возникнуть и не могло. Потребовался человек. И вообще, вы знаете, чем больше я обдумываю эту проблему, тем сильней у меня ощущение, что сам переход лежит где-то за пограничной чертой. Вот этот последний определяющий шаг: вдохнуть искру, пробудить мертвую глину… Помните, как был создан пражский Голем? Рабби Лев, чтобы его оживить, произнес «тайное имя»… То есть, здесь нужна будет помощь бога, если, конечно, бог пустит нас в свои мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки…
– Ну, значит, кто-то из них мне поможет, – нетерпеливо ответил Арик.
Он уже перестал понимать о чем идет речь.
Какой рабби Лев? Какой пражский Голем?
А Бизон, еще выше задрав лохматые брови, посмотрел на него так, будто видел впервые.
Глаза его тускло блеснули.
– Может быть… Я только боюсь, что это будет не бог…
Бог не бог, дьявол не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не привлекала. Ему достаточно было того, что получалось в эксперименте. Результат налицо? Включайте его в свою теорию! А всякие споры об истинности и пределах знания, о соответствии нашего ви дения действительности тому, чем мир на самом деле является, он считал абсолютно непродуктивными. Занимаются этим лишь те, кто не может получить результат.
И все-таки разговор с Бизоном оставил неприятный осадок. Брезжило от этого чем-то таким, чего он в принципе не признавал. Чем-то, скорее, из области магии, а не науки, чем-то потусторонним, всплывающим иногда в страшных снах. Впрочем, объясняться это могло и наложением смыслов. Как раз незадолго до данного разговора, пролистывая комплект «Анналов эмбриологии», которые выписывались на кафедре уже двадцать лет, в разделе «История науки: забытые имена» он случайно наткнулся на очерк, посвященный Иерониму Слуцкому. Оказывается, Слуцкий ставил когда-то аналогичные эксперименты. Правда, что у него получилось, судить было трудно: в лаборатории вспыхнул пожар, архивы исчезли. Сам Слуцкий тоже куда-то пропал (может быть, эвфемизм, скрывающий собой выражение «арестован как враг народа»). На самом деле, тут было интересно другое. В кратком абзаце, фактически уже завершающем материал, автор вскользь, буквально в нескольких фразах, говорил о невероятной эксцентричности Слуцкого. Так, например, в штате лаборатории, которую он возглавлял, наряду с сотрудниками, в большинстве, кстати, последовавшими за ним из Петербурга в Саратов, официально числились раввин, православный священник, буддийский лама и даже мулла, дальнейшая судьба которых также была неизвестна. Интересно, зачем они Слуцкому понадобились? Тогда Арик, помнится, только пожал плечами. Теперь же ему было как-то не по себе. Неужели страхи из снов могут овеществляться? Неужели за пленкой обыденности действительно – потусторонняя темнота? Не стоило, впрочем, забивать себе голову всякой мистической чепухой. Не стоило брать в расчет то, что еще никем не доказано. Да и что, собственно, в результате эксперимента может произойти? Явится дьявол и предложит ему подписать договор? Сначала пусть явится, а уж потом будем об этом думать. Сначала пусть предложит мне то, чего у меня нет. Да и не явится, разумеется, никакой дьявол. Вселенная, простирающаяся в бесконечность, пуста, как сознание новорожденного. В ней нет ничего, кроме света звезд.