Никогда больше не увидит его, как и в тот день двадцатого июля 1977 года. Он бился в воде Оша. В воде реки Жер в Оше. Потом он вцепился в дерево. Уго кричал. Она явственно слышала: он звал ее на помощь, как в детстве, когда падал и ушибался. Она слышала – в себе, внутри себя, – как он произносит ее имя, или, вернее, те невнятные, бессмысленные звуки, что составляли имя Лоранс. Древесный ствол был мокрым и скользким. Она явственно видела, что он обхватил его руками и ногами. Он хотел вернуться к ней. Выкрикивал ее имя. Вода неслась с оглушительным ревом. Его погубило то самое дерево, от которого он ждал спасения. Тяжелый ствол врезался в стену дома, и он разбил голову о камень, выпустил скользкое дерево, и чудовищный поток унес его в канализационный сток, поглотивший бесчувственное тело. Она увидела тот дом и ту трубу, когда вместе с отцом приехала хоронить брата. Ее одолел истерический смех, на минуту оскорбивший горе: местные музыканты с трагически-скорбными минами исполняли похоронный марш в бодреньком, веселом темпе, бравурно, точно канкан.
Наступила ночь. Она встала, безмолвно проклиная Эдуарда. Она была уверена, что он жив-здоров; ну ничего, она ему в жизни этого не простит. Ей казалось, что она ждала всегда, целую вечность. Казалось, что она неживая, что она еще и не жила. Казалось, что все окружающие вещи тоже ждут: кресла – чьего-нибудь тела, бокалы – губ, лампы – взгляда, дом – живого существа, ребенка. Она решила уехать. Хватит, ей надоело ждать. Это невыносимо. Ожидание раздирало ее на части, острой болью раздирало надвое живот, раскалывало надвое голову, и невыносимая пустота в образовавшемся промежутке была хуже самой страшной казни. Она позвонила в отель Эдуарда и продиктовала для него записку с адресом дома в Киквилле и настоятельной просьбой срочно приехать туда, бросив все дела.
Эдуард позвонил Лоранс и долго ждал ответа. Но к телефону никто не подходил. У него мелькнуло воспоминание о ресторане на перекрестке улиц Л'Эшоде и Бурбон-ле-Шато, где она обедала с Маттео Фрире. Он еще раз набрал номер. Значит, Лоранс его предала. Как предала и Антонелла. Как вот-вот предаст Соланж де Мирмир. Как предал Перри. Каминные часы, которые он нес в сумке, оказались довольно тяжелыми. Может, Лоранс Гено ждет его в двухэтажной квартирке Розы ван Вейден? Может, он просто не понял, где они должны встретиться? Ему было холодно. Да ведь он и правда опоздал на целых шесть часов.
Шел дождь. Неспешный, ласковый, теплый дождик. Сняв перчатки, она расстегнула сумочку и нашарила массивный бурый от ржавчины ключ. Из почтового ящика на створке ворот выглядывали конверты, разбухшие от дождя. Лоранс отперла ворота, пропустила шофера в машине на въездную аллею, а сама вынула из ящика мокрые слипшиеся письма.
Она шла, оступаясь на скользком от дождя, звонко хрустевшем гравии, сквозь который кое-где пробивалась трава. Миновала конюшни, каштаны, плакучую иву, вступила на узкий мостик – тоже склизкий, точно маслом облитый, выгнутый над крошечной речушкой, что протекала через сад и впадала в море, точно настоящая, большая река. Настоящая, но в миниатюре. Три километра в длину, шестьдесят сантиметров в ширину и сорок в глубину, но она действительно впадала в море на пляже, в нескольких десятках метров от парковой ограды. А вот наконец и дом, а рядом дуб и памятный еще с детства фруктовый сад. Шофер с грохотом отворял ставни.
Эдуарду в конце концов удалось связаться с ней через Розу. Его рейс отменили, и он прилетел в Париж с шестичасовым опозданием. Но его доводы не убедили Лоранс. Он сказал Розе, что возьмет машину напрокат, заглянет в Шамбор и в мастерскую к Андре Алаку, после чего приедет в Киквилль. Роза тут же решила навестить подругу. Она сообщила, что будет у нее примерно к полудню. В данном случае ее участие казалось Лоранс излишне назойливым. Она предпочла бы ждать в одиночестве.
Она положила на кровать свой чемодан. Уткнулась лицом в прохладный атлас покрывала. Она давно заметила, что, когда он ласкал ее живот, по всему ее телу пробегали мурашки озноба. Ей это нравилось. Она задремала и увидела сон. Ей приснилось, что она обхватила его ногами и удерживает возле себя.
Стоял серый пасмурный день. Задувал ветер. Толкнув дверь, Эдуард услышал, как звякнул старый колокольчик – коротко и глухо, словно обыкновенная жестянка. Он миновал серые железные полки, заваленные обезглавленными куклами, грудами фарфоровых голов, бронзовыми статуэтками, сломанными экипажиками, голубыми покрышками для игрушечных колясочек. Он ускорил шаг. Он торопился. Он уже побывал в Шамборе и хотел успеть в Киквилль сегодня же вечером, хотя ужасно боялся холода морского побережья. Наконец он увидел склоненный над верстаком силуэт в черном халате, от которого исходило слабое мерцание. Вернее, эта темная фигура была окружена светлым ореолом от лампы, направленной на рабочее место Андре Алака.
– Кто там? – спросил Алак, не оборачиваясь.
– Эдуард Фурфоз из Антверпена.
– Садитесь. Я скоро закончу.
Держа в руке маленький паяльник, он колдовал над огромной лампой двадцатых годов, сложной конфигурации, с переплетением хромированных и медных деталей. Андре Алак провел всю войну 1940–1945 годов в маки. Он не захотел возвращаться к своей прежней профессии учителя математики в турском лицее и открыл домашнюю мастерскую по ремонту всего на свете. На его двери висела табличка, где коричневыми буквами в стиле модерн было выведено:
АНДРЕ АЛАКХирург и целитель неодушевленных вещей
Это был мастер от Бога, для которого не было ничего невозможного. Из его рук выходили настоящие шедевры реставрации – мебель ценного дерева, украшения, водяные органы, детские пианино, миниатюрные лютни гарнитуры для кукольных гостиных, учебные медицинские манекены, спальные корзинки для кошек, кукольные домики, комоды с потайными ящичками для детей богачей, макеты замков, французских парков и городов во вражеской осаде, алтари, золототканые ризы… В ожидании разговора Эдуард обследовал мастерскую Андре Алака. Она являла собой уменьшенное подобие старинного Антверпена, нечто вроде чердака, заваленного роскошной рухлядью поверженной Европы. Он с наслаждением разглядывал эти завалы, вспоминая о самой прекрасной вещи на свете, которой так часто восхищался в детстве и которую ему никогда не надоедало созерцать, – это была рака Мемлинга из Брюгге, шедевр миниатюрной живописи, рака святой Урсулы в больнице Иоанна Крестителя, заказанная Мемлингу Анной ван ден Моортеле. Его память сохранила мельчайшие детали этой раки в форме готической часовенки, сделанной из дуба, со стрельчатыми окошечками и крышей, выложенной листочками червонного золота, – вот где он мечтал провести свою жизнь.
Андре Алак окликнул его. Эдуард подошел к верстаку, выложил свой пакет, развернул бумагу, показал часы. И попросил мастера-математика как можно скорее отладить эти революционные часы, приобретенные им в Лондоне: он поставит их на камин старой дамы, которую очень любит и которая недавно поселилась в Шамборе.
– Кроме того, мне очень хочется привести их в рабочее состояние к двухсотлетию Революции.
Утром Эдуард побывал в домике Наполеона III, в «Аннетьере». Его тетушка ударилась в мистические фантазии. Она установила строгое правило, согласно которому разговаривать вслух позволялось только через день, а музыка и вовсе была запрещена навсегда. Она вбила себе в голову, что должна основать маленькую духовную общину, и с этой целью намеревалась в самом скором времени пригласить свою подругу Дороти Ди. Эдакий Пор-Руаяль среди лесов и полей, с Богом в образе сокола; она объявила племяннику, что затевает это уже не впервые и что они с Дороти будут молиться в течение ста восьмидесяти двух дней, свободных от обета молчания.
– Вам не наносил визит господин Маттео Фрире?
– Нет. Но мне нанес визит князь де Рель.
– Вы сообщили ему о своем решении?
– Да. Отныне я буду работать только на ваших условиях.
– Отлично. Тогда давайте заключим новую сделку. Слушайте.
Андре Алак слушал, вертя в руках маленькие каминные часы в стиле «ампир», но заведенные по республиканскому календарю, иными словами, на десять дней по десять часов каждый. Часы представляли собой гильотину: раз в час ее нож падал на шею короля, чья голова (прикрепленная к пружинке) скатывалась в корзину с отрубями. Кроме ремонта механизма требовалось еще позолотить вручную корзинку с отрубями и сделать Людовику XVI парик из настоящих человеческих волос.
Они заключили договор. Глаза Андре Алака сияли от радости. Эти часы привели его в полный восторг. Они пожали друг другу руки.
Дождь льет как из ведра. Она у себя в Киквилле. В окна сочится тусклый зеленоватый свет. На ней черный слишком широкий свитер. Она старается потуже стянуть его на бедрах. То и дело закатывает и спускает шерстяные рукава, то и дело обнажает свои худые руки чуть ли не до плеч. Нагибается. Представляет себя под взглядом воображаемого мужчины. Здесь, в доме, она одна. Наклонив голову, она рассматривает шерстяную кромку своего свитера, свои голые груди в его шерстяной полутьме. И мысленно спрашивает себя: «Кому они нужны, мои груди, видные в широком вырезе свитера?» Она нервничает. Поднимает голову. Снова и снова комкает свитер, пытаясь потуже стянуть его на бедрах.