Эта комната до сих пор оставалась спорной территорией. Когда Валентина была дома, она сидела здесь, врубив телевизор на полную громкость и включив электрообогреватель (чтобы сохранить яблоки, отец подкрутил батарею, и она не нагревалась). Папа не понимал телевидения; большинство передач казались ему совершенно бессмысленными. Он сидел в своей спальне и слушал по радио классическую музыку или читал. Но когда Валентина уходила на работу, ему нравилось сидеть в этой комнате с яблоками, фотографиями и видом на вспаханные поля.
Мы сидели здесь вдвоем сырым майским вечером и пили чай, наблюдая, как струи дождя стекают по окнам и хлещут сирени в саду. Я пыталась плавно перевести разговор от изобретения реактивного двигателя в Украине в 1930-е годы к теме развода.
— Я знаю, тебе не нравится эта идея, папа, но по-моему, только так ты сможешь снова обрести свободу.
Он замер и недовольно посмотрел на меня:
— Почому ты сичас говоришь про розвод, Надя? Ето Вера — больша любительница розводов. Сигарет та розводов. Тьпху!
Он стиснул зубы и соединил свои скрюченные артритом пальцы на коленях.
— Мы с Верой одного мнения, папа. Считаем, что Валентина и дальше будет над тобой издеваться, а мы за тебя волнуемся.
— Знаешь, як токо Вера узнала, шо есть така штука — розвод, она сразу же попробувала уговорить Людмилу зи мной розвестись.
— Правда? — Я впервые об этом слышала. — Уверена, она это просто сгоряча. Дети говорят много странных вещей.
— Ничого не сгоряча! Точно не сгоряча. Усю жизнь она пыталася розвести меня з Милочкой. А сичас — меня з Валентиной. Ось и ты тоже, Надя.
Он упрямо уставился на меня.
Я поняла, что этот разговор ни к чему не приведет.
— Но папа, ты ведь прожил с мамой шестьдесят лет. И должен понимать, что Валентина — это тебе не Людмила.
— Конешно, Валентина принадлежить до совершенно другого поколения. Она ничого не знае про историю и даже недавне прошле. Она — продукт брежневськой эпохи. У времена Брежнева уси мечтали забуть о прошлом и жить, як живуть на Западе. Шоб построить экономику, людям треба постоянно покупать шось нове. Надо похоронить стари идеалы и внушить нови желания. Поетому ей всегда хочеться покупать шось совремьонне. Она в етом не винувата — просто така послевоенна ментальность.
— Но, папа, это не может служить оправданием для ее дурного обращения с тобой. Она не имеет права так над тобой издеваться.
— Красивой женшине багато чого можно простить.
— Папа, перестань ради бога!
Его очки сползли на кончик носа и висели под опасным углом. Ворот рубашки расстегнут, и из-под него выглядывали седые волоски, росшие вокруг шрама. От папы неприятно пахло давно немытым телом. Дон Жуан из него был неважнецкий, но он не имел об этом ни малейшего понятия.
— Валентина — така ж красива, як Мила, и така ж сильна натура. Но в ее характере есть элемент жорстокости, которого не було в Людмилы. Ето, кстати, отличительна черта всех руських.
— Папа, как ты можешь сравнивать ее с мамой? Как ты вообще можешь произносить их имена вместе?
Я не могла простить ему неверности:
— Ты превратил мамину жизнь в ад, а теперь надругался над ее памятью. Вера права — маме следовало давным-давно с тобой развестись.
— Ад? Памьять? Надя, почому ты из усього делаешь трагедию? Милочка померла. Ето, конешно, погано, но ето вже у прошлом. Наступила нова жизнь, прийшла нова любов.
— Папа, это не я делаю трагедию, а ты. Нам с мамой всю жизнь приходилось мириться с твоими безумными идеями — с тобою же устроенными трагедиями. Помнишь, как огорчилась мама, когда ты пригласил к нам всех украинцев? Как купил новый «Нортон», когда маме нужна была стиральная машина? Как ушел из дома и пытался сесть на поезд и вернуться в Россию?
— Так ето ж було не з-за Милочки. Ето було из-за тебя. Тогда ты була самосшедшой троцкисткой.
— Не была я никакой троцкисткой. А если бы даже и так — мне ведь было всего пятнадцать. А ты был взрослым человеком — якобы взрослым.
Впрочем, он действительно из-за меня пытался уйти из дома, сесть на поезд и вернуться в Россию. Упаковал свой коричневый картонный чемодан — тот самый, с которым уезжал из Украины, — и вышел на перрон вокзала Уитни. Я могу лишь догадываться, как он ходил взад и вперед, что-то бормоча себе под нос и нетерпеливо поглядывая на часы.
Маме пришлось бежать за ним и умолять:
— Николай! Коля! Коленька! Пишли додому! Колька, куда ты идешь?
— Я жду поизда на Россию! — Представьте себе его мелодраматический кивок и горящий взгляд. — А чом бы й не? Один хрин! Коммунизм уже й тут вводять — я не знаю, нашо я вобще уизжав з России. Не знаю, нашо я усим рискував. Тепер даже моя дочка помогае вводить отут коммунизм.
Да, это я была во всем виновата. В 1962 году мы с подругой Кэти отправились к Гринэм-Коммон, чтобы выразить свой протест против планов размещения на ядерной базе водородных бомб, и нас там арестовали. Мы были в банданах, штанах-дудочках и улетных темных очках — сидели на недавно проложенной подъездной дороге. Я читала «DeBelloGallico» 10 Юлия Цезаря (из сборника для контрольных экзаменов), когда подъехала полиция и стала уводить нас одного за другим. Возможно, я и бросала вызов государству своим ненасильственным гражданским неповиновением, но все же оставалась папиной дочкой и выполняла домашнее задание по латыни.
Кое-кто забренчал на испанских гитарах, и все хором запели:
Слышишь, как бомбы взрываются, Будто настал Судный день? И на планету спускается Радиоактивная тень.
Да, я уже слышала, как взрывались водородные бомбы. Видела, как в воздухе тускло светились радиоактивные осадки, и чувствовала, как шел ядовитый дождь. Я считала, что никогда не доживу до зрелости, если мы не избавимся от этих водородных бомб. Но при всем при том перестраховывалась, готовясь к контрольным экзаменам.
Там все были старше нас с Кэти. У некоторых — длинные густые волосы, они ходили босиком, носили выцветшие джинсы и темные очки. Другие были похожи на элегантных квакеров и одеты в благопристойные туфли и кардиганы. Они продолжали петь, когда полиция поднимала их за руки и за ноги и грузила в мебельные фургоны (поразительно похожие на «воронки»). Мы с Кэти не пели — не хотелось выглядеть идиотками.
Импровизированный зал суда размещался в местной начальной школе. Мы сидели на детских стульчиках, и нас вызывали на скамью подсудимых по одному. Каждый произносил небольшую речь о безнравственности войны, и его штрафовали на 3 фунта плюс 2 фунта на судебные издержки. Когда подошла моя очередь, я так и не придумала, о чем бы мне сказать, и поэтому оштрафовали меня всего на 3 фунта (выгодная сделка!). Я солгала о своем возрасте — не хотела, чтобы узнали родители, но они все равно узнали.
— Коля, — умоляла мама, — она не коммунистка — просто дурепа. Пишлидодому.
Отец молча смотрел в одну точку на железнодорожных путях. Следующий поезд отправлялся через сорок минут, но не в Россию, а в Айншем и Оксфорд.
— Коленька, до России далеко. Сходи додому и поиж чогось на дорожку. Я зварила вкуснящий борщик. И котлетки — твои любими, из шпинатом и квасолькою з огорода, и з картошечкой. Сходи наижся од пуза, а потом можешь ихать у Россию.
По-прежнему злобно ворча, он позволил ей отвести себя по грязной тропинке между зарослями куманики и крапивы обратно к домику с посыпанным гравием двором, где мы тогда жили. Отец нехотя склонился над дымящейся тарелкой с борщом. Позднее она уговорила его лечь в кровать. Так он и не ушел из дома.
Зато ушла я. Сбежала к Кэти. Они жили на Уайт-Оук-Грин в длинном и низком загородном доме, построенном из котсуолдского известняка. Там была куча книг, кошек и паутины. Родители Кэти — левые интеллектуалы. Они не запрещали ей ходить на марши протеста и даже, наоборот, поощряли ее. Говорили о взрослых вещах, например должна ли Британия вступать в ЕЭС или кто сотворил Бога. Но в доме было зябко, еда была странной на вкус, а кошки прыгали на меня по ночам. Через несколько дней пришла мама и тоже уговорила меня вернуться домой.
Хоть и прошло столько лет, я все еще помню запах свежего асфальта под лучами палящего солнца в Гринэм-Коммон и затхлый дух в спальне Кэти. Лишь образ отца стал неясным, будто из него изгладилось что-то непонятное, но жизненно важное, а осталась лишь злобная внешняя сторона. Кто же он — этот человек, которого я знала и в то же время не знала всю свою жизнь?
— Но ето ж усё у прошлом, Надя. Почому тебя так волнуе история нашой жизни? Ето ж мищанськи предрассудки.
— Потому что это важно… это определяет… помогает понять… потому что мы можем узнать… Ой, не знаю.
Валентине со Станиславом подарили кошку. Они назвали ее Леди Ди — в честь принцессы Уэльской Дианы, которою восторгались. Кошка досталась им от соседки миссис Задчук, только была скорее еще котенком и вовсе не такой милашкой, как ее тезка: вся черная с большими грязно-белыми пятнами, глаза с бледно-розовым ободком и мокрый бледно-розовый нос.