Уголок девочек… Куда я поглядывал издалека, сидя за столом, где мы играли в вист, угол, который был запретным для меня, закрытым, еще одним яйцом, куда я даже и не мечтал проникнуть. И вот я туда проник. САМЫМ ЕСТЕСТВЕННЫМ ОБРАЗОМ. Что никого не удивляло.
— Ну, конечно, — произнес господин Раффар. — Молодые — с молодыми. Мы ведь обойдемся без них, не правда ли, госпожа Мазюр?
И сам Мазюр, наверное, тоже увидел меня в новом свете, потому что, проходя мимо с бутылкой анисовки, наклонился над нами и произнес:
— Ну, все в порядке, младший класс?
Младший класс? Я? Шарлотта, самая младшая, дразнила меня. Я смеялся. Я РАССКАЗЫВАЛ АНЕКДОТЫ. В какой-то момент я смеялся один, не в силах остановиться. От счастья. На меня смотрели. И господин Раффар, глядя с симпатией поверх своего холодного носа, спросил:
— Веселимся, молодой человек?
— Они такие шумные, — говорила госпожа Мазюр.
— Ничего, госпожа Мазюр. У них сейчас такой возраст. А заботы от них никуда не уйдут.
И позже, прощаясь:
— До свидания, молодой человек. Мне нравится, когда молодежь веселится.
Молодежь? Я? Впервые в моей жизни я настолько проникся этим сознанием, что на следующий же день положил руку на ягодицу хорошенькой шестнадцатилетней девушки, которая приходила к Розе убираться в квартире.
— Что, старуха надоела? — спросила она. — Не слишком ли рано?
Я стыдливо засмеялся. Я смеялся в связи с чем-то неизвестным, которое шевелилось в глубине моего сознания. Но до того, как была произнесена фраза о молодости, мне бы и в голову не пришла мысль об этой хорошенькой маленькой женщине. Как другие не думают о том, чтобы ущипнуть столетнюю старуху.
МОЛОДЕЖЬ БУДЕТ ИГРАТЬ В РАМИ. Кто бы мог подумать? Такая маленькая фраза. И Ортанс со своим крупным спокойным ртом и веснушками. Да, я могу сказать, что эта фраза стала как бы точкой отсчета, что она что-то изменила в моей жизни. Теперь я возвращался к Мазюрам с энтузиазмом, с нетерпением, с волнением. Отмечу, что мне еще не раз приходилось занимать свое место за карточным столом. Из-за моего таланта. Но это все уже было не так, как прежде. И для меня, и для других. Я был как кузен, который долгое время скрывал свое родство. Теперь ко мне относились по-другому. Даже госпожа Мазюр, несмотря на свои манеры. Она еще не осмеливалась называть меня Эмилем, но уже больше не говорила слова «господин». Она называла теперь меня: «Мой дорогой Мажи». Или просто: «Дорогой Мажи». И уже без колебаний просила меня о том или ином одолжении.
— Дорогой Мажи, не могли бы вы помочь мне передвинуть стол?
С девушками дело обстояло так же.
— Господин Мажи, у меня сломалась моя музыкальная шкатулка. Не могли бы вы взглянуть на нее?
Или:
— Что-то случилось с оконной задвижкой. Окно не закрывается. Господин Мажи, у вас ведь такие золотые руки.
И Мазюр, на лице которого вокруг торчащей изо рта трубки появлялись складки удовольствия, говорил:
— Мажи, не позволяйте превращать себя в механических дел мастера.
— Это пустяки, господин Мазюр.
Я преданный друг. Я искусный мастер. Отныне напичканный причинами и разного рода достаточными основаниями.
Однажды сломанным оказался ролик одной из ножек кровати. Самая младшая, Шарлотта, привела меня посмотреть неисправность. Я повозился, покряхтел немного и отремонтировал.
— Готово, — говорю.
— Вы очень любезны, — сказала она.
У нее были круглые щечки, вся округлость которых как бы собиралась в одну точку (в две, скорее, поскольку щечек было две).
— О, — говорю я, — должна быть какая-то компенсация.
И приблизился к ней. Тогда она быстро расстегнула мой пиджак и очень быстро провела рукой по моей груди, с чревоугодливым видом молча глядя на меня.
Время от времени это вновь повторялось. Когда я приходил, она издали, из-за распахнутой двери (у Мазюров все двери всегда были распахнуты) кричала:
— Господин Мажи, а вы знаете, оконный шпингалет, который вы починили, опять сломался!
— Пойдемте, посмотрим.
А Мазюр замечал:
— Мажи, вы слишком слабы. Они скоро начнут веревки из вас вить.
— Ничего, господин Мазюр.
И я шел к Шарлотте. И она повторяла свой жест. Всегда одно и то же. Ничего больше. Ее рука ходила по моей груди, как будто она хотела вытащить у меня бумажник, — но не вытаскивала, надо сказать, я проверял, да и к тому же я кладу свой бумажник в задний карман.
Я знаю, в этом нет ничего такого уж интригующего. Нет ничего необычного, я первый готов согласиться с этим. Но мне не следовало бы доверяться тому, что было на поверхности. Шарлотта гладила у меня в районе галстука. Это ничего не значило, я согласен. Так себе, штрих, не более того. Завитушка. Фольклор. Архитектурное излишество. Но было ведь еще и то, что билось у меня ПОД моим галстуком. Мое сердце. Моя душа. И там что-то изменилось. С виду все вроде бы было, как прежде. Но все было уже иначе. Потому что я опять начал жить, ориентируясь на какие-то причины. Я действовал в соответствии с причинами. Я ходил к Мазюрам. Прежде это было привычкой. Теперь у меня были причины. Более или менее веские, но все же причины. Галстук. Молодежь будет играть в рами. Однако следует сказать, что, КАК ТОЛЬКО ЧЕЛОВЕК НАЧИНАЕТ ЖИТЬ С ОГЛЯДКОЙ НА ПРИЧИНЫ, ЗНАЧИТ, ОН СОЗРЕЛ ДЛЯ ПЕРИПЕТИИ. Потому что причины заставляют вас включиться в систему, а система способствует появлению перипетии, провоцирует перипетию, требует перипетии. Потому что система — это, если вдуматься, не что иное, как тревога. Или снадобье от тревоги, что, по сути, одно и то же. Раз требуется лекарство, значит, есть болезнь. Доски, которые мы пытаемся превратить в пол, прибивая их гвоздями к своей тревоге. Но эти доски не могут уничтожить тревогу. Она продолжает беспокоить, шевелится, царапает доски ногтями. Думаете, я выдумываю? В том, что я говорю, есть, конечно, много предположительного, но я уверен в истинности сказанного. Давайте для начала послушаем людей, находящихся в системе, людей, которые живут, ориентируясь на причины.
— Это было настолько отвратительно, что просто не могло так дальше продолжаться.
Или даже:
— Это было слишком прекрасно, чтобы продолжаться.
Это не может продолжаться — вот их ключевая фраза. А это ведь и есть тревога. Почему не может продолжаться? Где написано, что что-то не может продолжаться? ВСЕ МОЖЕТ ПРОДОЛЖАТЬСЯ. И плохое, и хорошее. Но при условии, что никто не будет ничего ворошить. При условии, что никто не будет задавать вопросов. Как Роза и Эжен. Которые жили, не испытывая тревоги. Но почему? Потому, что они жили, не доискиваясь до причин. Никогда не задавая себе вопросов, что будет, если… Тогда как Мазюры, с их манерами, с их квартирой, с их роялем, с их буфетом, испытывали тревогу:
— А что будет, если вдруг начнется война…
Или же:
— Что будет, если он умрет, Мазюр. Я останусь с четырьмя дочерьми.
И все из-за причин. Люди говорят:
— Я счастлив. Почему?
И начинают искать причины своего счастья. И находят их. Такова драма причин: если доискиваться до причин, то они находятся. И тогда люди обнаруживают, что они хрупкие. Неустойчивые. Что они находятся в зависимости от того, куда подует ветер. Или что они могли быть более совершенными.
— Я счастлива. Почему? Потому что Мазюр находится со мной и потому что он хорошо зарабатывает. Но Мазюр может умереть.
Возникает тревога. Человек начинает думать, как бы что-нибудь улучшить.
— Он зарабатывает три тысячи франков в месяц. Вот если бы он зарабатывал три тысячи с половиной, мы могли бы что-то откладывать.
Вырисовывается перипетия. Ее зовут, и она приходит. Это естественно. А все из-за чего? Из-за причин. Из-за системы. Как только человек оказывается в системе, он начинает думать о том, что сколько продлится. И появляется тревога.
Испытывал ли я уже тогда тревогу? Тревогу, которая заставляла меня так страдать из-за системы, когда я думал, что отличаюсь от других людей, когда задавал себе вопрос, не чудовище ли я? А теперь тревога возвращалась ко мне, но все из-за той же системы, но уже в форме вопроса: как сделать, чтобы это продолжалось и как сделать, чтобы это стало более совершенным? Нет, настоящей тревоги еще не было. Это было всего лишь чувство беспокойства. Возникавшее временами из-за Розы. К счастью, Роза всегда была под рукой. И всегда оставалась такой же, как прежде. Я возвращался. И находил ее у себя в комнате.
— Была авария в метро, — сообщал я. — Какая-то несчастная бросилась под поезд.
Я волновался, потому что уже думал о том, какое впечатление эта история произведет у Мазюров. Это было в их духе — волноваться из-за любого пустяка. А Роза только произнесла:
— Да?
Не спрашивая о подробностях и уже снимая юбку, она поглядывала на свой зад, отражавшийся в зеркале шкафа. Характер, я вам скажу. Другую женщину обижало бы мое постоянное присутствие у Мазюров. С их — то четырьмя девицами на выданье. Другая стала бы делать намеки. Пустые и мелочные. Скривя рот. Стала бы дразнить. Роза же на все плевала. Мало того.