— Ты считаешь, что Венеция на самом деле погружается? Мне кажется, что все здесь осталось в том же положении, как тогда, когда я был здесь в последний раз.
— А с кем ты был тогда, со своей женой?
— Нет, это случилось в тот год, когда я был фулбрайтским стипендиатом. Я был с девушкой.
— С какой?
Будет ли ей неприятно? Рискую я чем-нибудь, если все ей расскажу? О, какой драматический момент! И в чем заключается это «все»? Что особенного? Не больше того, что молодой морячок находит в своем первом иностранном порту. Морячок надеется на что-то сверхъестественное, но оказывается, ни его склонности, ни силы… Но тому, кто так любит организованность и порядок, кто использовал всю свою неуемную энергию для того, чтобы жить нормальной жизнью, которой не суждено было быть в детстве, мне кажется, лучше ответить: «О, да так, одна…» и закрыть тему.
После чего эта «одна», с которой больше десяти лет мы не виделись, не выходит у меня из головы. Тогда, на занятиях по Чехову, несостоявшийся муж вспоминал солнечные дни на террасе Гритти и молодого, еще не битого жизнью, наглого Кепеша, путешествовавшего по Европе автостопом. Теперь, сидя на террасе «Гритти», куда я пришел, чтобы отпраздновать начало новой прекрасной и спокойной жизни, отпраздновать свое удивительное исцеление, я вспоминаю те давние времена, когда я жил, как шейх; ту ночь в нашей квартире на цокольном этаже, когда и допытывался у Бригитты, чего она хочет больше всего. То, что хотелось мне, те девушки дали мне возможность получить. То, чего хотелось Элизабет, мы оставили напоследок — она сама не знала… потому что в глубине души, как мы узнали потом, когда ее сшиб грузовик, она не хотела ничего. А Бригитта смело говорила о своих желаниях, которые мы удовлетворяли. Да, сидя напротив Клэр, я вспоминаю Бригитту, стоящую передо мной на коленях, ее лицо, поднятое ко мне. «Волосы!» — кричит она, — «Волосы!» А Элизабет, откинувшись на кровати в своем розовом халатике, с застывшим изумлением смотрит на нас. Клэр никогда не станет делать ничего подобного.
Как будто из-за того, что все это имеет для меня значение, а Клэр отказывается делать то, что имеет значение для меня, кляня себя за короткую память, за глупость, за неблагодарность, за то, что веду себя, как зеленый юнец, за то, что безумно и самоубийственно лишаю себя всех перспектив, я чувствую непреодолимое влечение, но не к этой приятной молодой женщине, с которой я только что вступил в многообещающую жизнь, а к маленькому моему товарищу с торчащими зубками, которого я видел в последний раз покидающим мою комнату среди ночи, где-то недалеко от Руана больше десяти лет назад. Тому, кто страстно желал меня самого, к этой потерянной душе, к тому, кто внутренне преодолел барьер допустимого задолго до того, как на это решился я. О, Бригитта, уходи! На этот раз мы в нашей комнате в Венеции, в отеле на узкой улочке Заттери, недалеко от того мостика, где Клэр сегодня утром сфотографировала меня. Я завязываю ей глаза платком и склоняюсь над ничего не видящей девушкой… «Говори мне что-нибудь, все, что хочешь», — шепчет Бригитта, я пытаюсь, и странные приглушенные звуки вырываются из моей груди.
Я испытывал тогда к Бригитте — я никогда не захочу причислить то время к затянувшейся бестолковой юности, — растущее чувство сладострастного подобия… а к Клэр, этой пылкой и любящей моей спасительнице? Злость, разочарование, отвращение. Презрение ко всему, что она делает так безупречно, и обида из-за того, что отказывает мне в малости. Я чувствую, что легко смогу без нее обойтись. Без фотографий. Без листочков. Без учебных планов. Без всего.
Я подавляю в себе желание вскочить из-за стола и позвонить доктору Клингеру. Я не хочу быть одним из тех истеричных пациентов, которые звонят с другого конца земли. Нет, только не это. Я ем то, что нам подали. К тому времени, как пора заказывать десерт, страстная тоска по Бригитте начинает отступать, как будто живет своей независимой жизнью. И злость исчезает тоже, и на ее место приходит грусть с примесью стыда. Если Клэр и чувствует этот наплыв, а потом отлив моих страданий — а как она может не чувствовать? как еще понимать мое ледяное мрачное молчание? — то делает вид, что не обращает на, это внимания и говорит о своих планах, связанных с учебными программами до тех пор, пока все, что разделяет нас, не исчезает.
Из Венеции мы едем на взятом напрокат автомобиле в Падую полюбоваться на Джотто. Клэр делает новые снимки. Она проявит их, когда мы вернемся домой, и там, сидя со скрещенными ногами на полу — поза спокойствия, сосредоточения, поза очень хорошей девочки — наклеит их в строгом порядке в альбом за этот год. Теперь северная Италия займет свое место в книжном шкафу, в ногах кровати, где хранятся тома фотографий. Теперь северная Италия будет навеки принадлежать ей, вместе со Скенектади, где она родилась и выросла, вместе с Итакой, где она ходила в колледж, и Нью-Йорком, где она живет и работает и недавно влюбилась. И я буду там, в ногах, вместе с ее местами, ее семьей и ее друзьями. Хотя так много времени из ее двадцати пяти лет было омрачено ссорами по пустячным поводам ее вздорных родителей — зачастую эти ссоры подогревались изрядным количеством выпитого скотча, — она посчитала это прошлое достойным того, чтобы его увековечить в памяти, может быть, потому, что ей удалось пройти через его боль и зажить достойно своей собственной жизнью. Как она говорит, ей нечего больше вспомнить из ее прошлого, потому что она росла в то время, когда вокруг падали бомбы и ей приходилось думать только о том, чтобы уцелеть. То, что мистер и миссис Овингтон были скорее врагами, чем друзьями своих детей, еще не значило, что их дочь должна была отказывать себе в нормальных удовольствиях, которые были само собой разумеющимися в нормальных (если такие были) семьях. Как Клэр, так и ее старшая сестра свято соблюдали приятные семейные традиции — обмен фотографиями, подарки, совместные праздники, телефонные звонки, — как будто это они с Оливией были примерными родителями, а их родители — несмышлеными детьми.
Из отеля маленького городка в горах, где мы нашли комнату с балконом и идиллическим видом, мы совершаем днем наезды в Верону и Виченцу. Снимки, снимки, снимки. Что может сравниться со звуком забиваемых в крышку гроба гвоздей? Для меня это щелчки фотоаппарата Клэр. Я снова чувствую, что жизнь прекрасна. Однажды мы поднимаемся по коровьим тропам и через луга, поросшие васильками, маленькими, словно лакированными, лютиками и словно искусственными маками в горы, на пикник. Мне нравится молча гулять с Клэр. Мне нравится просто лежать, опершись на локоть, и наблюдать за тем, как она собирает дикие цветы, которые потом принесет в нашу комнату и поставит в вазу рядом с моей подушкой. Мне больше ничего не нужно. Слово «больше» не имеет смысла. И появление Бригитты больше не имеет смысла. Как будто слово «Бригитта» и слово «больше» обозначают одно и то же понятие. После своего появления в «Гритти» она больше мне не являлась в таком поразительном виде, только первые ночи, когда мы с Клэр занимались любовью. Она приходила ко мне — всегда преклоняя колени, всегда умоляя о том, что ей было нужно больше всего. А потом пропадает. Я тесней прижимаюсь к Клэр, и, не попрощавшись, визитер исчезает, позволив мне еще раз пережить случившееся со мной когда-то.
В последний день мы решили устроить пикник на вершине зеленого холма, откуда видны изумительные белые макушки Доломитовых Альп. Я сижу, а Клэр лежит, растянувшись, рядом. Она дышит, и ее большое тело мирно вздымается и опускается. Смотря сверху вниз на эту крупную, зеленоглазую девушку в тонком летнем платье, на ее нежный овал, на ее чистую одухотворенную красоту, я говорю самому себе: мне достаточно Клэр. Да, «Клэр» и «достаточно» тоже синонимы.
Из Венеции через Вену — и дом Зигмунда Фрейда — мы летим в Прагу. В течение этого последнего года я вел в университете курс Кафки. Доклад, который я должен сделать через несколько дней в Брюгге, посвящен теме бездуховности, волновавшей Кафку. Но я еще не видел его города, с которым был знаком только по фотографиям. Накануне нашего отъезда я просматривал экзаменационные работы пятнадцати студентов, посещавших мой семинар. Они прочли все произведения Кафки; его биографию, написанную Максом Бродом; дневники Кафки и его письма к Милене и отцу. Один из вопросов, который я включил в экзаменационную работу, был следующий:
«В своем «Письме к отцу» Кафка пишет: «Все мои произведения — о тебе. В них я выплакал то, что не мог выплакать на твоей груди. Это намеренно затянутое прощание с тобой. Хотя это было навязано тобой, это совпало с моим собственным решением… «Что имеет в виду Кафка, говоря своему отцу: «Все мои произведения о тебе» и добавляет «это совпадает с моим собственным решением»? Пожалуйста, представьте себя на месте Макса Брода и напишите свое письмо отцу Кафки, объяснив, что ваш друг имел в виду…»