«В своем «Письме к отцу» Кафка пишет: «Все мои произведения — о тебе. В них я выплакал то, что не мог выплакать на твоей груди. Это намеренно затянутое прощание с тобой. Хотя это было навязано тобой, это совпало с моим собственным решением… «Что имеет в виду Кафка, говоря своему отцу: «Все мои произведения о тебе» и добавляет «это совпадает с моим собственным решением»? Пожалуйста, представьте себя на месте Макса Брода и напишите свое письмо отцу Кафки, объяснив, что ваш друг имел в виду…»
Я остался доволен тем, что многие студенты, представившие себя по моей просьбе другом и биографом писателя, объясняя скрытый смысл письма выдающегося сына самому обыкновенному отцу, продемонстрировали зрелое понимание моральной изоляции Кафки, особенностей его взглядов и темперамента и тех творческих процессов, с помощью которых писатель, чья повседневная жизнь была такой сложной, воплотил в фантазию свою борьбу за существование. Даже какой-нибудь литературный мэтр мог заблудиться в оригинальных метафизических толкованиях! О, я доволен этим семинаром Кафки и тем, что мне удалось сделать. Да разве в эти первые месяцы с Клэр были какие-нибудь источники недовольства?
Перед отъездом из дома мне дали телефон одного американца, который уже год преподавал в Праге. К счастью, выяснилось (разве в эти дни могло быть по-другому?), что он и один его чешский друг, тоже профессор литературы, оказались в этот день свободными и могли поводить нас по Праге. Присев на скамейку в Старом городе, мы разглядываем роскошное здание, в котором когда-то размещалась гимназия, где учился Франц Кафка. Справа от украшенного колоннами входа располагалась контора, в которой работал Герман Кафка.
— Он не мог отдохнуть от него даже в школе, — говорю я.
— Тем хуже для него, — отвечает профессор-чех, — и тем лучше для литературы.
Рядом находится внушительных размеров готический собор. Высоко на одной из стен нефа маленькое квадратное окошко, смотрящее на квартиру в соседнем доме, в которой, как мне рассказали, когда-то жила семья Кафки.
— Так что Кафка, — говорю я, — мог сидеть и подглядывать за кающимся грешником… и не этот ли собор, но всяком случае, его атмосфера, описан в «Процессе»? И эти крутые и кривые улочки вдоль реки, спиралью поднимающиеся к замку Габсбургов, наверняка служили для него источником вдохновения…
— Возможно, что и так, — отвечает профессор-чех, — но в своем «Замке» он описал небольшой замок в северной Богемии, где Кафка бывал, когда приезжал к своему деду. Кое-что он использовал еще из своих наблюдений, когда приезжал на ферму своей сестры в маленькой деревушке.
Профессор добавил, что, если бы у нас было время, мы могли бы провести ночь в этой деревне.
— Посетите один из маленьких городков, где так враждебно относятся к иностранцам, с прокуренной таверной и пышущей здоровьем барменшей, и вы увидите, каким бескомпромиссным реалистом был Кафка.
Только сейчас я почувствовал, что за сердечностью этого невысокого, опрятного человека в очках что-то скрывается. Рядом с замком, на крытой булыжником улице Алхимиков приютился крошечный домик, который выглядит жилищем гномов или эльфов. Этот домик когда-то сняла на зиму для Кафки его младшая сестра, сделав еще одну попытку изолировать брата-холостяка от отца и всей семьи. В этом доме теперь находится магазинчик по продаже сувениров. Открытки и сувениры продаются теперь там, где когда-то Кафка десятки раз переписывал своим неразборчивым почерком главы своего дневника и рисовал сардонические фигурки себя самого («личные идеограммы»), которые прятал, как и все остальное, в ящик своего стола. Клэр фотографирует трех профессоров литературы на фоне «камеры пыток» писателя-максималиста. Скоро этот снимок займет свое место в одном из альбомов в ногах ее кровати.
Клэр отправляется с профессором-американцем и своим фотоаппаратом осматривать замок, а я и наш чешский гид, профессор Соска, сидим за чаем. Когда русские вторглись в Чехословакию, положив этим конец движению Пражской Весны, Соска был освобожден со своего университетского поста и в возрасте тридцати девяти лет отправлен на мизерную пенсию. Его жена, научный работник, тоже была освобождена от работы по политическим мотивам и, чтобы прокормить семью из четырех человек, уже целый год работает машинисткой на мясоконсервном комбинате. Я удивляюсь тому, как удается держаться морально этому профессору-пенсионеру. Его костюм-тройка безупречен, походка быстрая, речь энергичная. Как он умудряется это делать? Что помогает ему подняться утром и уснуть вечером? Что помогает держаться целый день?
— Кафка, конечно, — говорит он мне с неизменной улыбкой. — Да, на самом деле. Многие из нас выжили исключительно благодаря Кафке. В том числе простые люди, которые никогда не читали ни одной его строчки. Когда что-то происходит, они переглядываются и говорят: «Кафка», что значит: «Вот какие дела, разве можно было ожидать чего-то другого?»
— А злость? Разве она пропадает оттого, что вы пожимаете плечами и говорите: «Кафка»?
— Первые шесть месяцев после вторжения русских я активно занимался агитацией. Каждый вечер мы с друзьями тайно встречались. По крайней мере через день я распространял нелегальные листовки. А в оставшееся время писал самым своим точным и ясным языком, в изящных и глубоких по мысли предложениях энциклопедический анализ ситуации, который потом с помощью самиздата распространял среди своих коллег. И вдруг однажды я неожиданно упал, и меня отправили в больницу с прободением язвы. Сначала я подумал: «Ну и что, полежу месяц в больнице, буду принимать лекарства, есть жидкую пищу, а потом…», собственно, а что потом? Что я буду делать потом, когда прекратится кровотечение? Буду снова играть в их игры? Это все может продолжаться бесконечно, как хорошо известно Кафке и его читателям. Все эти полные надежд, прилагающие огромные усилия люди, как сумасшедшие бегают вверх-вниз по лестницам, ища решения; лихорадочно прочесывают город, обдумывая новые пути, которые, якобы, приведут к успеху.
Давайте оставим в стороне Кафку и его читателей. Разве может что-то измениться, если не будет оппозиции?
Он улыбается. За этой улыбкой прячется Бог знает какое выражение, которое он хотел бы показать миру.
Сэр, я ясно изложил свою позицию. Вся страна ясно показала свою позицию. Мы не мечтали жить так, как живем сейчас. Что касается меня лично, я не собираюсь рисковать остатками моего пищеварительного тракта, чтобы доводить это до сведения властей семь дней в неделю.
— Ну и что же вы делаете вместо всего этого?
— Я перевожу «Моби Дик» на чешский язык. Правда, уже существует перевод, и надо сказать, отличный. Абсолютно нет необходимости в другом. Но это то, о чем я всегда мечтал, и теперь, когда мне ничто не мешает осуществить это, почему бы и нет?
— А почему именно эта книга? Почему Мелвилл? — спрашиваю я.
— В пятидесятые годы я провел по программе обмена год, живя в Нью-Йорке. Бродя по улицам, я ловил себя на мысли, что во всем вижу Ахаба и его команду. Стремление все сделать правильно, пробиться наверх, стать «чемпионом». И все это не за счет только энергии воли, но благодаря беспредельной ярости. И вот это, эту ярость, и собираюсь я передать в своем переводе на чешский язык… если, — улыбка, — это может быть переведено на чешский. Вы, конечно, хорошо себе представляете, что этот амбициозный проект, когда будет осуществлен, будет совершенно бесполезен по двум причинам. Первое. Нет никакой необходимости в другом переводе, тем более таком, который наверняка будет слабее того, выдающегося, который мы уже имеем. Второе. Ни один мой перевод не будет опубликован в этой стране. Поэтому, как вы видите, я могу делать то, что при других обстоятельствах не осмелился бы делать, не обременяя себя мыслями, имеет это смысл или нет. Больше того, иногда, когда я засиживаюсь за работой слишком поздно, именно бесполезность того, что я делаю, приносит мне наибольшее удовлетворение. Вероятно, вам это кажется ничем иным, как претенциозной формой капитуляции, издевательством над собой. Иногда мне и самому так кажется. И тем не менее, это самая серьезная работа, которой я могу заняться, находясь на пенсии. А вы? — сердечно спрашивает он меня. — Что вас так привлекает в Кафке?
— Это тоже длинная история.
— Имеющая отношение к чему?
— Не к политической безнадежности.
— Разумеется.
— Скорее, — говорю я, — в основном, к трагедии на сексуальной почве, вызванной обетом воздержания, который каким-то образом был дан за моей спиной и с которым я жил против своей воли. То ли я восстал против своего тела, то ли мое тело восстало против меня. Я до сих пор не знаю, как это объяснить.
— Похоже, что вы не полностью подавили свои побуждения. Вы путешествуете с очень привлекательной молодой женщиной.