— Хорош пьётся, — заметил Гусев и взял в руки бутылку: — «Havana Club Reservo» — прочёл он на этикетке. У нас какой-то невкусный продаётся.
— Это хороший ром. Пятилетней выдержки. И стоит пять долларов. А трёхлетний, «Havana Club Silver Dry», который у нас продаётся, три доллара.
— Логично.
— Из него здесь делают коктейль «Дайкири».
— Знакомое слово. Надо попробовать.
— Есть ещё семилетний, «Havana Club Anejo», такой тёмный, как кофе. На десятку тянет.
— Как ты тут успел всё разведать. Наливай, не умничай.
Гусев и Кварцхава выпивали не в первый раз и ощущали себя почти на равных. Первый был командиром, второй — замполитом. В неформальной обстановке они называли друг друга Витёк и Гога.
Слева виднелась площадь Революции; в тени у колонн стояли вызывающе одетые дамочки всех оттенков. Кожа у них развратно лоснилась, «одежда» не прикрывала, а наоборот подчёркивала всё манящее и выпирающее. Хотя полицейских в Гаване казалось больше, чем самого населения, проститутки чувствовали себя вольготно.
— А что здесь бабы? — поинтересовался Гусев. — Тоже платить надо?
— Обязательно. Практически все женщины — проститутки. Все-все. Замужние, партийные, врачи, педагоги, герои революции. Абсолютно с любой можно договориться, это я точно знаю.
— Откуда ты всё знаешь?
— Знакомый возил сюда оркестр баянистов.
— А, ну да. Вы же такой народ, везде побывали.
— А допустим, эта… ну эта наша… одуванчик…
— Кончитта? Даст. Я уверен. Если не за деньги, то по работе. Они же все пишут.
— Оперу?
— Оперу. Опер велел всем писать.
Они радостно рассмеялись старой избитой шутке.
— Сигару хочешь?
— Не.
— А я люблю. Здесь лучше курятся. В Питере не так. «Мальборо» хочешь?
— Давай.
Закурили, некоторое время помолчали. Совсем стемнело. На улицах зажглись фонари. Стол на балконе освещал свет из комнаты.
— Слушай, Витёк, — заговорил Кварцхава серьёзно. — Надо поговорить.
— Говори.
— Надо решить творческую проблему. В смысле, как развиваться дальше.
Гусев и сам об этом думал. Через три месяца придёт Горбачёв и начнётся перестройка. Все, у кого есть имя, ломанутся собирать чёс по стадионам. А на «маленьком плоту» далеко не уедешь. Нужно было готовить что-то забойное. Но только не рок. В девяностом он умрёт окончательно. Что-нибудь прикольное, для одноклеточных.
— Давай, давай, говори, что думаешь. Гога, твоё мнение для меня решающее. А потом я скажу.
— Понимаешь, Витёк, нас критикуют за безыдейность. Со мной говорили. Они хотят песен для комсомола, для праздников… Идеология. Хотят, чтоб мы были такие правильные… Тогда всё для тебя. Телевидение, радио, пластинки, поездки… Всё для тебя. Для нас.
— Всё сказал?
— Так и знал, что будешь упрямиться.
— А я ведь не упрямлюсь. Я не девушка. Я знаю, что ты всё равно уболтаешь. Дело-то не в этом. Я согласен. Всё правильно. Один момент не вписывается. Через три месяца никакой идеологии не будет. Там, в партии, готовится перестройка. Почти капитализм, НЭП. Никакой политики, никаких ставок: греби за выступление сколько хочешь. Только плати налоги.
— На солнце перегрелся?
Гусев молча налил, и они выпили.
— Гога, ты меня уважаешь?
— Допустим.
— Тогда траст ми. Айл би бэк. Смотрел «Терминатор»? Ты Кварц, а он Шварц. Будет губернатором, между прочим. А ты будешь ме… медимагнатом. Если — просечёшь — вовремя — обстановку. Траст ми, Шварц… Кварц.
Кварцхава был умён и проницателен, иначе он никогда бы не стал медиа-магнатом. И он понял, что пьяный Витёк действительно что-то знает. И он заволновался. Скорее приятно, чем тревожно.
— Погоди, что ты знаешь? Откуда?
— А! Поверил. Ну, допустим, просочилось из верхов. А Тамара Леонардовна мне намекнула. По дружбе. Я ей почти сын. Она хочет, чтобы у нас с Телей всё было хорошо. Понял?
Звучало правдоподобно.
— Ладно. Утро вечера мудреней. Трезвый подтвердишь?
— Подтвер… дю… ду… жу. Как развезло. Жарко, градусов тридцать. А что, одуванчик тоже в нашей гостинице живёт?
— В нашей, в нашей…
— Давай, неси, вторую, из холодильничка. Позвони, чтоб пришла.
— Серьёзно?
— Давай, давай, действуй.
Кварцхава ушёл и вернулся с запотевшей бутылкой. Вид у него был задумчивый и слегка ошарашенный.
— Придёт?
— Что?.. А, да. Куда денется. Я же говорю, они все…
— Так что, какую программу будем делать? А, Гога? Просто пофантазируй. А вдруг.
— Если так, совсем другое дело. Надо подумать.
— Ну, чего, как?
— Так… дискотечнее. Просто и ритмично. Без стихов. Так, какая-нибудь глупость. Чем проще, тем лучше.
Гусев вдруг понял, что именно надо. Он огляделся и в нетерпении зашевелил пальцами:
— Гитару…
— Рояль в двух шагах.
— Да? Я не заметил.
Они зашли в номер. Действительно, там стоял рояль. Белый с золотом. Чёрный рояль Гусев бы заметил профессиональным глазом, а этот среди дворцового убранства, заставленный цветами, принял за мебель. Сел, открыл крышку.
— Готов? Держись крепче.
Кварцхава поставил два стакана на крышку, поднял свой, стряхнул пепел с сигары на балкон, отпил и кивнул. Гусев ударил по клавишам и задал бодрый ритм типа «ун-ца ун-ца». Запел:
Ты целуй меня везде, я ведь взрослая уже.
Ты целуй меня туда, где не стыдно никогда…
И дальше, в таком духе, перебором слов.
Глаза Гоги заблестели, он начал подстукивать и подпевать. Такого восхитительного идиотизма он ещё не слышал. Переступая определённую допустимую грань, китч обретает совершенно новое качество, которое способно вызывать улыбку даже у снобов. Если на киноэкране прилично одетому человеку бросают торт в лицо, это, как правило, не смешно. Когда это делают три раза подряд, можно улыбнуться. Но если потом, когда тот же человек переоделся и помылся, в него бросают ещё один торт гигантских размеров, нервный смех в зале обеспечен.
Кварцхава смеялся, выкрикивая ритмическую белиберду, стучал по крышке рояля и одновременно лихорадочно думал. Если всё сложится хотя бы наполовину так, как говорит Гусев, с программой такого типа они в первом же сезоне порвут всех мыслимых конкурентов.
Проснувшись от звуков играющего под окнами «Ривьеры» оркестра-пасэоса, Гусев долго не решался открыть глаза. Было понятно, что он не дома. И даже не в Ленинграде. Где? Уже лето и они на гастролях в Крыму?.. Куба. Он всё вспомнил. Пьянствовали до утра с коллективом, обслугой и чернокожими наложницами. Эта… одуванчик тоже была. Чёрт объявил, что уходит из коллектива. Как только вернутся, будет набирать новые «Корни». В блюзе смысл его жизни. Уходит из-за новой программы. Он ещё не знает о следующей… Утренняя эрекция. Настоящее дерево. После декабрьского Ленинграда столько солнца, свежей зелени, приправ и рыбы… Ещё эти бликующие красотки всех оттенков гуталина. На счёт «три» подняться и достать из холодильника газировку. Ой… Под рукой что-то зашевелилось. Неужели одуванчик?
Гусев раскрыл глаза. На него настороженно смотрело толстое лицо одной из наложниц. Совсем не та. Все были стройные и сексапильные, только одна эта… на любителя. Толстожопая, сиськастая. Чёрт на неё запал сразу, он и есть любитель. Почему всё так нелепо перемешалось? Теперь не переиграешь. Схватился за край, слабо потащил одеяло на пол. Вообще-то ничего, иногда можно понять этих любителей. Особенно когда… так подпирает. Телегин назвал бы это пиршеством плоти. Плюс к тому же экзотика. Какой восхитительный кустарник, никто ещё не бреется, словно куклы Барби. Здесь всё настоящее, натуральное. Что-то первобытное есть в этом цвете. Молчит. За неё говорит дыхание. Так, тихонечко, переворачиваемся на живот. Умница. Коленки подогнём, попой кверху. Какая пышка. А тут у нас какая красота. Влажная и розовенькая…как утренний цветочек. Если бы ты понимала, балда, какие я тебе говорю комплименты. Оп… отлично… поехали.
Репетиция в колонном зале Дворца Революции прошла вяло. Коллектив был измучен похмельем и жарой, с опухшими рожами и раздувшимися от газировки животами. Кварцхава выглядел одновременно возбуждённым и погружённым в свои мысли. Гусев понимал его состояние и про себя, в меру сил, посмеивался. От таких новостей у любого бы напрочь сорвало крышу. Молодец, хорошо держится.
Вернулись в «Ривьеру» мокрые и еле живые. За обедом в ресторане выпили по стаканчику рома. Басс, зажимая рот, выбежал в туалет. Остальным ничего, полегчало. Поболтали, покурили, разошлись спать.
Из разговор стало понятно, что с наложницами ночью пришлось расстаться, поскольку они не умещались в бюджет суточных. Гога сделал исключение только для Гусева, сторговавшись с толстушкой за начатый флакон одеколона (которым последний вытирал по утрам морду после бритья). Наверняка толстожопая рассчитывала что-нибудь стянуть из номера перед уходом. Плевать. Было то, что потрясло Гусева по-настоящему. То, что, как выразился бы Телегин, изуродовало его понятие об основах человеческой нравственности и морали. Его одуванчик, его Кончитта, имела групповой секс с его коллективом. Со всеми тремя оболтусами — басом, барабаном и, самое главное, с гитарой. Лохматый Чёрт поимел его одуванчика, наверняка даже не разобрав толком, что, куда и откуда. Одуванчик, коза или первая жена. Подонок. Жаль, что он уходит из коллектива. С ним было круто.