— Ты можешь отказываться? Ты коммунист, борец, участник восстания? — возмутились товарищи/
— Верно, — ответил я им тогда, — коммунист я душой и телом, но должен вас честно предупредить, что я человек с изъяном: и манией страдаю, и трахома у меня, и весу во мне всего пятьдесят два кило осталось, и весь я покарежен еще с двадцать третьего года. Завтра меня в участке в оборот возьмут, и, глядишь, я вас, всех выдам.
А они, вместо того чтоб правильно меня понять, объявили дезертиром.
В сорок третьем снабжал я партизан мукой, после Девятого сентября сорок четвертого шагал со всеми в ногу, но так и осталась за мной эта кличка — дезертир. На прошлой неделе внук приходит из школы, плачет.
— Дедушка, — говорит, — правда, что ты дезертир?
— С чего ты взял? — говорю. — Кто тебе сказал?
Внук мне и объясняет, что была у них встреча пионеров с борцами против фашизма, и один из них, когда рассказывал про подвиги коммунистов нашего города в тридцать третьем году во время стачки табачников, сказал, что я был среди тех, кто дрогнул в борьбе и дезертировал.
Вслед за внуком и сын меня стал корить.
— Такое сейчас время настало, что и я, и мои дети через твое дезертирство страдают!
— Это почему и как ты, — спрашиваю, — через меня пострадал?
Начал он мои старые грехи припоминать и доказывать, что если б меня признали активным борцом против фашизма, то были бы и мне и всей семье и почет, и уважение, и льготы, как положено по закону, и он бы работал не начальником склада, а. директором и старший сын его учился бы в университете, а не трубил бы в армии!
— А кто, — отвечаю, — виноват, что у него в аттестате семь троек?
Я ему дело говорю, а он заладил одно, что я всему викой, и знай твердит:
— Если бы тебя признали активным борцом, то я был бы директором, а сын мой в университет поступил бы!
А позавчера новая вина за мной сыскалась: перевели его жену из третьей школы в пятую! А если б я был активный борец, то ее не смели бы тронуть! А я-то думал, отчего это сноха, как мимо меня проходит, так в пол смотрит и фырчит, а оно вон что.
На днях и с зятем ссора вышла. Он работает шофером на пикапе, приличные деньги получает, но прослышал, что шоферы из «Международных перевозок» навезли себе из-за границы «мерседесов», и пришел го мне просить: не устрою ли я его туда через кого-нибудь из старых знакомых «наверху».
— Не осталось, — говорю, — у меня моих старых знакомых, нету никого!
— Неужели, говорит, ты зря против фашизма боролся! Такую пустяковину и ту устроить не можешь!
Тут уж лопнуло мое терпение, и разнес я его в пух и прах!
— Если я тебе «мерседеса» устроить не могу, это еще не значит, что я зря против фашизма боролся. Я не за «мерседесы» и блаты боролся, а за то, чтоб тунеядцев на свете не было!
Тут и зять высказал, что у него на уме было.
— Может, ты, — говорит, — и боролся, да дезертировал, а теперь наводишь тень на плетень, что ты, дескать, не за «мерседесы» боролся. Потому что тебя ни во что не ставят!
— Вон отсюда! — говорю. — Жук этакий! Собралось вас тут вокруг меня дармоедов, норовите на чужом горбу проехаться!
С того дня он ко мне в дом ни ногой и жену свою не пускает и детей. Обидней всего ему показалось, что я его дармоедом обозвал.
Из-за него и со старухой у меня разногласия пошли.
— Ты, — говорит жена, — своей грубостью всех от себя отпугнешь. Молчи лучше и не обращай внимания! — советует мне она. — У них, может, тоже свои огорчения есть.
— Какие же это у них огорчения? — спрашиваю я жену. Одному директором стать приспичило, другому «мерседес» подавай! Стыдно ему, вишь, что у него одного во всем городе малолитражка, а не шикарная машина! От это. го он огорчается? Пожили бы они месяц-два в наше подневольное время, помахали бы лопатой на чужом поле, и чтоб хозяин под зонтиком расхаживал и вскопанное мерил! Хоть одну зиму покоротали бы в нетопленной комнате, где одни голые стены, ни кровати, ни стола, как мы с тобой жили! Чтоб у них в кармане пяти стотинок не было на гербовую марку для медицинского свидетельства. Понюхали бы такой жизни, так не то чтобы огорчались, а наплакались бы вдосталь!
Распушил я их как следует, а у самого давление подскочило на двести двадцать и в ушах загудело, словно паровозный гудок, — не приведи бог! С прошлой среды гудит, не смолкает. Говорю я своей старухе:
— Поезд подошел!
— Какой поезд? — удивляется она.
— Не слышишь разве, — говорю, — паровоз гудит. На тот свет пора. Готовь чистую рубаху.
— У тебя давление, — говорит мне жена. — Позову доктора, он тебе его снизит.
— Незачем, — говорю, — его снижать! Пускай повышается, я свое отжил, хватит.
— Это почему же хватит? — уставилась она на меня.
— Потому что, — говорю, — : партия мне простила и красную книжицу не отобрала, но дети мои мне не простят, что я в активных борцах не числюсь! И вина моя чем дальше, тем больше становиться будет. Внуков, правнуков будет прибавляться, а вина моя будет делаться все горше и горше, потому как один захочет директором стать, другой — дипломатом, третий — внешней торговлей заняться. Что тогда? Как я им в глаза буду смотреть? Куда денусь?
— Не убивайся ты! — говорит. — Не думай про это, выбрось из головы…
— А про что же мне думать прикажешь?
— Вспоминай про что-нибудь хорошее. Что тебе, кроме теперешнего, и подумать не о чем?
Доктор мне это советовал и ей, видно, то же самое сказал, и она, бедолага, этот же рецепт мне сует. Беспокоится, старая, нельзя ее не уважить.
— Ладно! — говорю. — Давай хорошее вспоминать! С чего начнем?
— А с детства…
— Что же мне про детство вспомнить? Про вшей, что меня ели? Про то, как я три года прислуживал в корчме у Найдю Николова, два года батрачил в Кру-мово, один год в Козлуке и еще два года у Георгия Славова в Козаново? Кормил он нас одним хлебом и луком, и потому мы, трое батраков, устроили забастовку. Лозунг выдвинули: «Первое: заменить лук салом, и второе: не работать в воскресенье!» В самую жатву на неделю побросали серпы, и волей-неволей пришлось ему согласиться. Только и было хорошего за все те годы! А потом он подкупил одного из своих батраков, Дмитрием его звали, чтоб меня мотыгой по голове стукнул, когда мы на винограднике работать будем, но тот для храбрости хлебнул лишнего и попал мне не по голове, а по плечу. Только поэтому я и жив остался. Чтобы потом за мной козановский поп Георгий верхом на коне и с кинжалом в руке гонялся, потому, дескать, что-из-за-таких «сицилистов» и безбожников, как я, все градом побило и засухой пожгло.
— Нашел о чем вспоминать, — говорит мне жена. — Давай лучше поговорим про то, как люди дальше жить будут!
— Про что, например?
— Да про что хочешь.
— Поговорим тогда про машины! Что с людьми будет, когда машины начнут всю работу за них делать? Человек в труде развился и человеком стал, а машина, которую он выдумал, его не только в физическом, но и в умственном труде заменит… Если не всех людей, то большинство… А что люди без работы делать будут? Как будут развиваться? Стане* ли тогда человек лучше?
На этом вопросе пока что мы со старухой и остановились. Я долго разговаривать не могу, так мы передохнем и опять продолжаем. Она, хитрюга, характер мой знает и оттого всегда выступает в оппозиции. И поскольку я привожу иной раз слова Луначарского или Ленина, то и она, чтобы быть в форме, начала справки наводить, в библиотеку ходить, «Ра-ботническо дело», «Науку и технику» читать. Очки вторые нацепит и вооружается против меня цитатами, чтобы спор на уровне вести. Лишь бы только я отвлекся от болезни и наших семейных передряг, чтоб еще хоть месяц протянул, а там, глядишь, и год-другой…
Славная у меня старуха! Если и стоит ради кого-нибудь или чего-нибудь жить, то ради того, чтобы полюбоваться на ее красоту. Жалко, что она уже стара стала, а то лучшего примера человечного человека не найти.
От ее забот и кислого молока, которое делает наш сосед, давление у меня вроде спало. Спозно паровоз не под самое окно подкатил, а стоит где-то за холмом и ждет, когда мы кончим с моей старухой спор, как будет развиваться человек, если от природы оторвется.
Страшное это дело — длинный язык. И ведь сколько мне говорили: «Попридержи язык-то!» — и в лесничестве, и в дорожном управлении. Председатель профкома — тот даже советовал:
— Иди, — говорит, — к доктору, попроси, пусть тебе лекарство пропишет, невролакс называется, это таким трепливым, как ты, помогает!
И рассказал, как он невролаксом свою бабку лечил. Такая была болтунья, такая трещотка, просто спасу нет, но как начала невролакс пить, попритихла, попритихла, а теперь и вовсе онемела.
— Вот и ты, — говорит, — принимай невролакс. Хорошо бы, да только доктор знаешь что мне сказал: