Злость на пахана чуть не выдавила мне мозги из затылка. Стояли рядом два человека, один лишь на два года старше другого, но тот, как раз старший, выглядел мужчиной с нормальным цветом лица, с вполне нормальными руками, прямой, как столб, а второй, младший, тоже ведь не хлюпик, в сравнении с тем – развалина; лицо цвета урюка, с костлявыми скрюченными пальцами, – вот таким стал бы и я, если в не туфту гнал, а действительно пошел пахать… И ведь какая сволочь! Сам из деревни сбежал и выиграл же! Вот они, оба рядом!
Мой наконец качнулся, сказал тихо:
– Будко, что ль, Михаил?
– Он, – ответил дед, не отводя глаз.
Мой подошел ближе. Лица я его не видел, но фигура, она тоже много может сказать. Каким-то странным образом то ли присел, то ли втянулся в живот, плечи обвисли, ах, если бы еще и морду видеть! «Я тоже старенький и дряхлый!» – вот что хотел он сказать другу своей молодости. Стыдно стало? Прикидывался?
А дед? Никогда мне не забыть и никогда до конца не понять, что было на его лице. Можно попытаться перечислить: сначала ошарашенность, потом, пожалуй, зависть, может быть, стыд, но не уверен. Но в обвислых усах, провалиться мне, была еще, и гордость, даже что-то вроде вызова, – казалось, что выражение его лица меняется со скоростью кинокадра. Только что точно видел гордость, а вот уже и наоборот, что-то лакейское промелькнуло. Что и говорить, не простой этот дед, да и бывают ли простые, если вот так присмотреться к каждому, особенно когда он перед кривым зеркалом…
– А Степка Горбунов что?
– Откуда знашь про него?
– Так писали же мне…
– Учителка? В город сбежала. А Степка помер в прошлом годе на Покров.
– А еще кто-нибудь?..
Дед отвел глаза. Вздохнул.
– Пойдем, посидим, что ли? – сказал мой робко.
– Посидим, – согласился дед.
В дверях никто из них не хотел проходить первым, они дурацки топтались друг перед другом, потом мой чуть ли не силой протолкнул деда в дверь. Страсть как хотелось послушать их разговор. Я заскочил в дом, будто воды попить, и подслушал-таки пару отличных фраз. Мой спросил: «Как жили-то тут?» Ну, можно ли задать вопрос глупее! А дед ответил: «Как ты приказал, так и жили». Как это было сказано! Это надо было слышать!
Я погрохотал ковшиком по ведру и вышел. Снова решил поболтаться по деревне. Пошел к реке. Посидел с мальчишками, они вылавливали какую-то мелочь, но были серьезны и деловиты, как труженики рыболовецкой артели. Мне стало тоскливо. Когда возвращался, уже ближе к вечеру, вообще напала сентиментальность и деревня не раздражала, а было даже что-то вроде зависти, – это когда человек завидует чему-то, что живет дольше его, дереву, например, – такая бесполезная зависть может быть очень даже искренней, ведь местами не поменяешься… Конечно, думал, хорошо бы, например, взять и вырастить сад там, где его никогда не было, или посадить дубовую рощу. Но это одно дело на всю жизнь. На всю, положим, мою жизнь, которая когда-то началась и когда-то кончится. Одно дело! А хочется много и разного. Будь жизнь подлиннее, хотя бы лет полтораста, можно было бы лет тридцать или сорок отдать варианту с землей. В принципе это же интересно: затыкаешь в землю сущую кроху, поливаешь водичкой, а из земли появляется что-то совсем другое, но именно то, что тебе нужно. В общем, это даже чудо, когда из пустой и мертвой земли появляется штука, которая живет. Когда вижу огромное дерево, так хочется раскопать корни, чтобы увидеть то место, где из мертвого начинается живое, и как это чудо получается.
Они, жители деревни, ежегодные творцы такого чуда, подобных мыслей, наверное, не имеют. Кинул картошку – выросла картошка. А мне кажется, если в жил на земле, сколько жил, столько и удивлялся бы.
А если по-другому посмотреть, в самом факте жизни есть какое-то тупое упрямство. Жить – во что бы то ни стало. А почему, собственно, обязательно нужно жить? И ведь очень часто за счет жизни другого. Не будь этого жизненного упрямства, не было бы уничтожения себе подобных. Но если так, то как будет все это выглядеть? Положим, некое первое живое, столкнувшись с другим, уступило и умерло. Второе умерло, уступив третьему, – ясно же, сплошная цепь смерти! Значит, уступчивость, доброта – это путь самоуничтожения мира! А чтобы жизнь сохранилась хоть где-то, одному живому нужно убить второе, третье и еще сколько-то, и отвоевать пространство для жизни? Если мне не отказывает память, я сейчас только что изобрел дарвинизм! То ли я гигант, то ли Дарвин не очень!
Но вот насчет сада или дубовой рощи, те, кто их сажали, ведь не считали же они себя бессмертными. Или они жизнь понимали не так, как мы? Или к смерти относились по-другому?
* * *
А в доме директора школы меня ждал сюрприз. По комнатам носилось длинноногое существо в вельветовых брюках, в розовой кофточке и в тапочках фантастического расшива. Уже в дверях я услышал ее звенящий голосок:
– Как тебе не стыдно, папка, у тебя же везде пыль! И какие ты простыни достал! Ты хоть соображаешь, какие ты простыни достал?
Сергей Ильич перехватил дочку где-то между комнатами и за руку подвел ко мне.
– А это Артем. Я тебе говорил.
– Привет! – махнула она мне ресницами и вдруг замерла напротив меня, расплываясь в идиотской улыбке. – Ой! Я же вас знаю!
Мне повезло. Я стоял в этот момент так, что ни ее отец, ни пахан мой, чего-то торчавший в кухне, не могли видеть моего лица. И я со своим лицом проделал такое, что ее длиннущие брови от ушей стянулись к переносице.
– Он из Москвы, и потому знать ты его не можешь, а у нас впервые. Это дочка моя Иринка, студентка, только что из города примчалась, и вот видите, разнос мне устраивает.
Девчонка, кажется, поняла мою дикую мимику, но стояла и пялилась на меня, точно я Карлсон или Чебурашка.
– А еще она у меня отлично готовит, жаловаться не будете…
– Ты лучше скажи, – прервала она его, – чем ты тут их кормил? Салатами, поди?
– Ну почему же! Щи у меня, по-моему, неплохо получились, что скажете, Артем?
Я сказал, что щи были нормальные, и, будто вспомнив о чем-то, выскочил в сени, успев подмигнуть девчонке. Минуты через две она объявилась на крыльце. Я припер ее к двери, подставил ей палец ко лбу и сказал голосом трагического актера:
– Проболтаешься – придушу, как Дездемону!
– Невинна я, о господин мой! – пропищала она и сразу мне понравилась. – Это же надо! Папка новый телек купил, а старый я в общагу увезла. И только на прошлой неделе смотрели вас, а вы здесь!
– Врешь. Я последний раз в программе был полгода назад.
Она вся затрепыхалась.
– Чего говорите, сейчас скажу, ну да, в ту среду мы смотрели!
– Может, повтор?
– Валька с Наташкой просто легли, как вы им понравились!
– А тебе?
– А мне не очень. Я не типичная, не волнуйтесь. А чего это вы здесь? И волосы обстригли. Все вас за охранника считают.
– Подробности письмом. Хорошо?
– Нет, ну надо же! У меня в гостях сам Артем…
– Стоп! Дыши ровнее! Топай в дом, а то чего-нибудь заподозрят!
– А вы потом расскажете…
– Да иди же ты! Увидимся. Пароль прежний.
Она пискнула довольно и шмыгнула в дверь.
* * *
А ночью мне приснился сон, будто дирижирую оркестром, который исполняет мою музыку. Кажется, это была симфония. В руках я не держу дирижерской палочки, просто ладони мои как-то странно вздернуты. Я махал ими и на всплесках музыки сам воспарял в воздух вместе со всем оркестром. Оркестр уставал от напряжения и опускался, я терпеливо ждал, когда он соберется с силами, и с очередным взлетом музыки мы снова воспаряли и торжествовали в звуках. Потом было состояние полупробуждения. Кто-то проникновенным голосом спрашивал меня, чья это музыка. Я гордо отвечал: «Моя!» Но тот же голос возражал мне назидательно, что эта музыка не может быть моей, потому что она больше меня. От обиды я окончательно проснулся. Но музыка осталась со мной, правда, это была лишь мелодия песни, но она была, и я, вскочив, начал рыться в рюкзаке в поисках бумаги. Нашел лишь блокнот и карандаш, быстро начертил нотные линейки и записал двадцать три строки, практически не отрывая карандаша от бумаги. Потом долго с удивлением пялился на ряды как попало набросанных нотных знаков и не верил своим глазам. Это была песня, которую можно петь по-настоящему, а не доводить до жанра экспериментальными трюками и сценическими фокусами. Я уже знал, о чем должны быть слова, но мне с этим не справиться, срочно нужен поэт-песенник, я стал перебирать имена, к кому обратиться… И оркестровка… В Москву!
С этой мыслью я примчался к уличному умывальнику и долго плескался холодной водой. А когда наконец устал хлопать себя по бокам и спине, на плечи мне упало громадное махровое полотенце. Мне улыбалась красивая девчонка. Я схватил ее за плечи и поцеловал.
Мы сбегали на речку и искупались. Когда мы устали целоваться, я отпустил ее готовить завтрак, а сам кинулся к блокноту и пробежал глазами запись – вдруг мне только показалось спросонья, что это что-то. Но нет! Все было на самом деле, на кривых строчках, как на просушке, висела песня, ее можно было снимать и выглаживать оркестром. И как только я в этом убедился, в мозгу закрутилось еще что-то, и я уже знал: за дни отчаяния и злобы во мне накопилась музыка, и она лишь ждала момента, когда я услышу ее в себе.