- Отчего же, Сергей Ильич. За десять лет наука далеко шагнет - придется, простите, и взгляды поменять.
- Поменяем! Не привыкать! Мучился Иван-дурак с отсталыми взглядами, а потом пошел в хороший магазин, выбрал передовые убеждения - и стал жить-поживать! Убеждение, оно должно быть как «мерседес», а с убеждением «Волгой» далеко не уедешь. На запчастях разоришься, да и засмеют.
- Согласитесь, Сергей Ильич, - улыбнулась Кранц, - «мерседес» действительно лучше «Волги».
- Лучше машина, но водитель-то не умней! Не путайте науку с идеологией. Так хорошо только один раз бывает: с коммунизмом нам просто повезло. Наука, она, извините меня, Розочка, к идеологии не относится. Это чепуха, вы на меня не сердитесь, это чушь собачья.
- Простите, Сергей Ильич, но наука передовой, безусловно, бывает. Вот, например, Галилей.
- При чем тут Галилей? Вы что же, извиняюсь, восстали против общепринятых убеждений? Как бы не так! Напротив, только и ищете, за кем повторить.
- Обратите внимание, Сергей Ильич, вы меня вот уж четверть часа оскорбляете, и безо всякой причины. Это ведь не я говорила про двадцать одну цивилизацию.
- Ваша правда, Розочка. Ваша концепция, если не ошибаюсь, состоит в том, что цивилизация вообще существует одна-единственная. Одна на всех. Как докторская колбаса при Брежневе. Не так ли?
- Не все так просто.
- А как же? Вы уж растолкуйте. А то мне кажется, для вас слово «цивилизация» обозначает только одно - теплое место. Теплое, мягкое место! - сам себя рассмешив, Сергей Ильич хихикнул.
- Для вас понятие «прогресс» что-нибудь значит?
- Есть два похожих лозунга, Розочка: «учение всесильно, потому что оно верно» и «учение верно, потому что оно прогрессивно»! Вы одну идеологию подменили на другую - при чем тут наука! Вот вы говорите: «одна цивилизация», а ваш коллега: «двадцать одна цивилизация», - но научной дискуссии нет! И то и другое выдается за прогрессивный взгляд. Просто вы в одном магазине взгляды купили, а он - в другом,
- Однако полемизируем, Сергей Ильич.
- О чем же, Боже святой, о чем полемика? Одна цивилизация, двадцать одна, хоть сто двадцать одна - чепуха это, а не полемика.
- Дискурс нашей беседы, Сергей Ильич, простите меня, вокзальный.
- Дискурс! Дискурс! Что вы хотите сказать этим, прошу меня извинить, идиотским словом «дискурс»? Все талдычат «дискурс», «парадигма», как попугаи, слушать тошно.
- Сергей Ильич, я прошу вас не надо голословно и с таким раздражением… У термина своя история, определенная коннотация, чем вы его замените?
- Бога ради не обижайтесь, удивительно глупая у вас терминология. Для даунов, не сердитесь, пожалуйста.
Хорошо было уже то, что Татарников не договорился пока что до своих излюбленных «пулеметов», была у Сергея Ильича такая привычка: в пылу спора он вспоминал о пулеметах. Человек, в сущности, глубоко гражданский, не совершивший в жизни ничего брутальнее ловли рыбы в дачной местности, Сергей Ильич имел обыкновение в безнадежном споре с оппонентом щурить глаза и выкрикивать: «Дождались! Надо было вовремя пулеметы выкатить! Проспорили, проговорили! Поставить пулеметы на высоких зданиях, чтобы вся улица простреливалась, - и все! В упор по демонстрации! Разрывными! И никаких беспорядков!» Что хотел сказать этим Татарников, никто не понимал; политический, как говорится, мессидж его был невнятен: чья демонстрация и чьи пулеметы, за левых он, собственно говоря, или правых? За красных или за белых, наконец? Вероятнее всего, этого не смог бы сказать и сам Татарников; его призыв воспользоваться пулеметами носил, если можно так выразиться, онтологический характер: рассматривались некие обобщенные пулеметы, направленные против демонстрации как таковой. И в спорах о Чеченской войне, сводя счеты с Тофиком, ссылался профессор на пулеметы; однако ошибкой было бы предполагать, что он знал, как пулеметами пользоваться. Роза Кранц, кладя конец бессмысленному спору, произнесла:
- Мне кажется, простите, что вы сидите на льдине и куда-то уплываете. Или вашу льдину течением уносит, что вероятнее. Возвращайтесь на берег, Сергей Ильич. Приходите к нам на семинары. Можете не выступать, просто послушайте. Сейчас молодежь очень информированная, - про молодежь Кранц сказала нарочно. Упомянуть новое поколение, это уж вовсе задвинуть старика за шкаф. Кранц, впрочем, проделала это без жалости: Сергей Ильич, человек ехидный, сам бы тоже никого не пожалел. Рассказывали, что когда он еще принимал экзамены, то задерживал студентов до полуночи в пустом институте и потом все равно ставил им двойки. Однажды, уйдя все-таки за полночь из института, Сергей Ильич поехал со студентами на Белорусский вокзал и продолжал принимать экзамены в зале ожидания - среди бомжей и падших женщин. И никто из тех, кто поехал с ним в ночное и мог хотя бы за доблесть рассчитывать на сносную отметку, - никто из державших вокзальный экзамен этого экзамена не сдал. «Вы не сердитесь, пожалуйста, лучше из нашего института документы забирайте. В политику идите, вливайтесь в демократическое движение или вот в фарцовщики подавайтесь, тоже перспективная профессия, у вас знаний как раз на хорошего депутата или фарцовщика», - говорил Татарников в таких случаях. И для верности, чтобы получилось обиднее, Кранц повторила: - Сейчас ребята, которым по двадцать, осведомленнее нас с вами. Приходите поучитесь.
- Да я лучше, Розочка, закроюсь на даче и буду водку пить.
Ты ведь, старый дурак, так и делаешь, - сказала Кранц про себя. Вслух она сказала: зачем же так. Лучше поучаствуйте в спорах. У нас неординарные личности бывают. Месяц назад Жак Деррида приезжал.
- Это кто ж такой? Ах, этот мерзавец, как его, деконструктивист?
- Именно он, Сергей Ильич, мерзавец, как вы метко его определили.
Татарников глядел на Розу Кранц так, как, вероятно, Дарий глядел бы на Македонского, будь он еще жив, когда Александр подошел к его телу. Два научных сотрудника сидели в буфете, пластиковый стол на алюминиевых ножках да пустые чашки на столе меж ними, но разделяла их бездна. Розу Кранц уже позвали читать лекции в Вашингтон, она проживет там полгода, будет читать курс о постсоветском искусстве; Деррида предложил публичный диалог на тему «Глоток свободы» для левой газеты «Ле Монд Дипломатик», журнал «Дверь в Европу» заманивал колумнистом, и очень может быть, что Фонд актуальной мысли даст ей первую премию, - вот как обстоят дела, а Татарникова давно не зовут никуда. Кому нужен? Сюда, в Дом ученых, тоже бы не позвали, это Кранц ясно понимала, просто отец Павлинов - приятель Сергея Ильича.
Одет Татарников чисто, тут ничего не скажешь, думала Кранц, но вещи ему давно малы, пиджак сидит горбом, рубашка на верхнюю пуговицу не застегивается. Руки у Татарникова большие и красные, он вертит в них пустую кофейную чашку. Жажда - вот это что такое, обыкновенный похмельный синдром.
Сергей Ильич оглянулся на буфетную стойку, достал некрасивые очки, сквозь очки осмотрел меню, невпопад спросил:
- Вы, Розочка, как, со мной водочки не выпьете?
- Сергей Ильич, какая же водка на конференции и в такую рань.
- Что вы, Розочка, рано никогда быть не может, можно только опоздать. Это как с наукой - слишком рано открытия не случаются, все в свое время. Глаза у Татарникова серые, по-стариковски прозрачные. Минуту назад в них было раздражение, злость даже, теперь взгляд сделался мягкий. И неожиданно, глядя в эти стариковские глаза, Кранц сообразила, что Татарников вовсе и не стар: ему лет шестьдесят, не больше.
- Сто грамм? - говорит буфетчица.
- Зачем же сто, для чего нам эти полумеры? И без того в России все делают наполовину.
Буфетчица налила стакан водки, и Сергей Ильич принял его привычным ухватистым движением, не лишенным изящества. Профессор плавно поднес стакан ко рту, посмотрел на Кранц, отчего-то ей подмигнул и перелил водку в себя. Он не поморщился, не крякнул, как алкаш из подворотни, а застенчиво улыбнулся. Вы уж не сердитесь, сказала эта улыбка, люблю я водки выпить, радостей у меня в жизни мало, а эта вот есть. В ином случае Кранц и сама от рюмки бы не отказалась, не ханжа, но сейчас, глядя на историка Татарникова, такого жалкого со стаканом в руке и с глупейшей улыбкой на помятом лице, ей и думать о спиртном было противно. Русское свинство, думала она, вот оно. Сколько говорено, сколько писано, а так ничего и не понято. Полагают, что это про алкаша в луже, так нет же. Не в уличных ярыжках, не в вокзальных побирушках проявляется свинство - оно прежде всего в так называемой интеллигенции. Как может носитель культуры опуститься? Отчего этот старик такой? Оттого ли, что нового не искал, принимал вещи такими, какие они есть? Привык всю жизнь на институтской зарплате сидеть, согрел под собой место, ему не дует, не жмет. Встречался с такими же, как и сам, полусонными профессорами, писал в год по статье. Времена изменились, - а к жизни он и не готов, опустил руки. На что он годен, если правду сказать?