А когда все кончилось, она встала на ноги, положила ему руки на плечи и шепнула, не мигая и не отводя безумного, но все же утоленного на мгновение, наверное, взора:
— Я ж предупреждала, не уйдешь, ясно? Ты мой и будешь моим, моим!
Он отпихнул ее. А она забежала сбоку.
— Хочешь чего скажу, а?
— Чего еще? — Он не мог с ней быть грубым. Но он хoтел уйти. Секундное блаженство было позади. И он не желал ничего продлять.
— А про твою ненаглядную!
— Какую еще!
— Знаешь какую!
Она прижалась к нему, уткнула лицо в его лицо так, что ее безумный огромный глаз смотрел прямо в его глаз, они даже касались друг друга ресницами, было немного щекотно, но Борька не отстранялся. Он почему-то, каким-тo внутренним чутьем почувствовал, что сейчас она ему скажет нечто невероятно важное, что ему откроется что-то в нем самом. Он напрягся.
И она прошептала:
— Вы все считаете меня дурой чокнутой, свихнувшейся, ну и пусть! А я сама знаю, что сумасшедшая, пускай! Пускай! Какая мне разница! Сумасшедшая и сумасшедшая! Только я тебе скажу, такие, как я, все насквозь видят, из таких колдуньи выходят и пророчицы…
Борька дернулся. Но она не дала ему отстраниться. Она прильнула к нему, прижалась еще сильнее. И снова она властвовала над ним — но совсем иначе, не физически властвовала, а духовно, психически… он сам не знал как! Она могла сейчас сделать с ним что хотела. Но она не стала пользоваться этим, она только вновь зашептала на ухо — отрешенно, будто кто-то посторонний водил ее языком:
— Оставь ее! Оставь! Нет, правда, я не из-за себя прошу, мне не надо тебя, я к тебе больше никогда не подойду! Но ты должен ее оставить, я все вижу, я все знаю… Я вижу страшное, жуткое. Нет, ты не умрешь! Ты не должен умереть!
— А я и не собираюсь, — отозвался Борька.
Она резко отпихнула его от себя. Отвернулась. Застыла голая, худющая, беззащитная. И сказала, не оборачиваясь, словно бросила слова в пустоту:
— Уходи!
Борька застыл в нерешительности.
— Ты хотела…
— Я уже все сказала, — проговорила она хрипло.
— Нет, не все!
Тонька на миг обернулась. Сверкнули глаза — обычные, серые, молящие, без оттенка безумия. Но тут же погасли.
— Она погубит тебя, помни! Погубит! Но я не могу тебя остановить… И ты сам не остановишься. Уходи!
Черецкий вздохнул с присвистом, кашлянул, потоптался. И вышел. На душе у него было погано. И какая такая нелегкая понесла его в этот чертов «блиндаж»! Нет, ноги его больше там не будет! Все! Хватит! А что было… то было, прошло! Ерунда! Чего взять с больной, с дурочки, с несчастной! Ее лишь пожалеть можно! Не хватало всерьез принимать все, что она вытворяла, все, что говорила, пророчила… Бред!
У самого выхода он столкнулся с Новиковым.
— Ты чего там делал? — поинтересовался сержант.
— Отдыхал.
— Знаем, как там отдыхают! А ну живо в казарму! И чтоб больше духу твоего здесь не было! Развели, понимаешь…
Черецкий не заставил себя упрашивать, ему не нужны были дополнительные трудности, и так хватало.
А Новиков зашел внутрь. Огляделся. Он сразу понял, что здесь происходило минуту назад. Но пока никого и ничего предосудительного не видел. Он пригнулся, прошел под трубой. Но распрямиться не успел — его оседлали.
— Ага! Попался! — завизжала Тонька. Она была в восторге, радовалась, как малое дитя.
Новиков выпрямился. Но не смог ее скинуть с себя.
Она держалась на нем цепко и умело, словно лихой всадник на верном скакуне. Хорошо, что никто не видел этого безобразия — Новиков дорожил своей репутацией. И к Тоньке он заходил редко, когда на душе кошки скребли. А в последние три месяца и вовсе не посещал ее.
— Слезь, шалава!
— Ну уж нетушки! — Она вскарабкалась еще выше, положила локти на плечи. — Ни за какие коврижки. Вот поцелуй меня по три разбчка в каждую коленочку, тогда подумаю…
Ее голые коленки и впрямь торчали почти под носом у Николая. Но ему было не до любовных потех и игрищ. У него на душе свербило.
— Я те сколько раз говорил, чтоб проваливала из части, а?! — сорвался он на крик. — Ты хочешь, чтоб из-за тебя на губу или дисбат кто попал, а? Говори, блудня чертова!
— Полюби меня, матросик, я тебе все скажу, все открою! — не унималась Тонька.
— Щас! Сапоги только сниму! — Николай разозлился не на шутку. — Слазь, стерва! — Он вцепился в ее ноги руками, сжал пальцами мякоть, так сжал, что суставы захрустели. Она завизжала, застонала, выгнулась, чуть не сворачивая позвоночника.
— Еще! Еще-е-е, миленький!
Он ущипнул ее еще и еще, теряя разум от злости, от бессилия и от дурацкого своего положения. Но она вообще с ума сошла- она так вцепилась в его шею, что чуть не придушила, из горла ее вырвался сип, вожделенный и какой-то животный, она изнемогала от нахлынувших на нее болезненно-сладостных чувств и требовала- еще, еще, еще!
— Ну щас ты у меня дождешься!
Он подошел к трубе, повернулся спиной так, чтобы она касалась поясницей железа, и качнулся назад.
— 0-ой! Нету-ушки, мы так не договаривались! — завизжала она на одной ноте. И выпустила его, разжала ноги, ухватилась руками за трубу, повисла на ней.
— Мы вообще никак не договаривались! — сказал Николай. Но сказал мягче, добрее, он вдруг почувствовал себя виноватым — перегнул палку. Но как иначе с этой шалавой!
И она почувствовала слабину.
— Колюньчик, ну-у! В последний разочек, а-а? Давай!
Он повернулся к ней лицом. И убедился — да, она опять голая, совершенно голая. Если кто-иабудь войдет, стыда не оберешься. Но пока он думал, она обхватила его ногами, качнулась" заманивая, завлекая, еще и еще раз. Она не разжимала рук, висела на трубе, знала, опустится, станет на ноги, и вся магия близости yйдет, он oтпихнет ее, убежит, оставив в одиночестве, в холоде и мраке. Нет уж! Она принялась раскачивать его, ритмично сдавливать ногами, она знала — ее ноги не хуже, чем у cамой писаной красавицы, таким любая бы позавидовала.
— Ты ненормальная, — выдавил он.
— Aral — кокетливо поддакнула она. — На несколько секундочек в день мы имеем право становиться ненормальными.
И это окончательно расслабило Николая. Он сдался, точнее он отдался eе воле — она сама все делала, она ритмично и упруго покачивалась, ублажая его. А он скользил руками по ее телу, совсем позабыв, что она ненормальная, некрасивая, дикая.
Напоследок шепнула:
— Знаешь, Коля, а ведь тебя всегда и всюду будут любить несчастные женщины, брошенные, забытые, одинокие — и ты не найдешь себе других. Но тебе с ними будет хорошо… Чего ты вылупился, чего зыркаешь?
Николай разом отрезвел, оттолкнул ее. Он хотел закричать, затопать ногами. Но не мог. Не мог, и все! И потому он сказал тихо:
— Чтоб через две минуты тебя в расположении части не было! Ясно?! Учти, не поленюсь, проверю, и если обманешь, я тебе задам! Я тебе… я про тебя командованию доложу!
Тонька Голодуха не смотрела на него. Она натягивала на худющее тело старенькое тоненькое просвечивающее платьишко. Сегодня ей здесь больше некого было ждать, все ушли в кино, все про нее забыли.
— Леха, едрена кочережка!
Сурков обернулся — метрах в пяти позади неге стоял, растенырив огромные лопатообразные руки, носатый, губастый, лохматый, с усами, свисающими к подбородку, парень в пестрей ковбойке и тертых джинсак-варенках.
— Кареш! Земеля! Вет это встреча! Забрили все ж таки?!
Сурков пытливо всматривался, пытаясь за завесой густой растительности на лице пария, обнаружить знакомые черты. Но никак не мог припомнить лохматого. Прохожие с недовольными лицами обходили остановившихся, спешили по своим делам.
— Привет, — неуверенно пробормотал Сурков.
— Эх, ты, "приве-ет, привет!" — передразнил его парень, — земляков не узнаешь, что ли, едрeна-матрена?! Тебе чего — в рекрутах память отшибли?! Ну-у?! Напрягись, Леха! Гриню Сухого припоминаешь, а?
У Суркова будто пелена с глаз спала. Перед ним в впрямь стоял односельчанин, Гришка, бузотер и матерщинник, неузнаваемо измеииввийся, заматеревший, но все же — он, тот самый Гришка, что пропал из села четыре года назад. Мать его, Варвара Тимофеевна, говаривала обычно, обреченно махая рукой: "Гдей-то в городах! Не пишет, окаянный!" «Окаянный» выглядел весьма счастливым и довольным человеком. Улыбка не сползала с его губ, и, видно, от нее у уголков глаз скопились тоненькие, слабенькие, но уже постоянные морщинки, делавшие лицо приветливым, добрым.
— Это надо отметить, едрена кочерыжка! — воскликнул Гриня, охлопывая Суркова по плечам, спине. — Ну и встреча, земелюшка, родимый, корешок.!
— Надо бы, да не положено мне, Гришань.
— Ага, болтай, служивый! На положено, знаешь, что наложено?! Или не слыхал? — Гриня напирал на букву «о», и это делало его речь одновременно какой-то казарменноказенной и залихватски-балаганной. — Ишь, чего удумал! А земляков своих, последних могикан села, уважать тоже не положено?!