— Старпом, вернитесь!
Коля остановился, потом нехотя вернулся в каюту.
— Что вы со мной делаете... — простонал капитан. — Мне же каждое движение как гвоздь в челюсть....
— А потом в базе будем хором песню петь: «К ногам привязали ему колосник и койкою труп обернули»? Так, что ли? — спросил старпом.
— Могу дать вам расписку, что ничего не случится. Я же чувствую. Николай Николаевич, я вас прошу только об одном: примите на себя мои обязанности. В общем, ведите судно и командуйте сами.
— Уговорил... — согласился наконец старпом. — А чем бы вам помочь?
— Не беспокойтесь. Мне Настя помогает. Ну идите, я лягу. Не забудьте только, что на выходе Масельский створ надо держать немного правее — там слева камень есть нехороший.
— Знаю, — сказал старпом. — Ну, тогда ложитесь. И не волнуйтесь. Судно я доведу в лучшем виде. Десять часов на мостике — не так уж много. Мы с вами и по шестнадцати выстаивали.
— То вдвоем... Вдвое меньше устаешь.
Крутые землисто-серые волны размеренно били в левый борт «Градуса». Все дальше и дальше прыгала стрелка кренометра. Наконец она показала тридцать пять градусов. Стоящий у штурвала Преполивановский пошатнулся, схватился левой рукой за графин и, вместе с гнездом оторвав его от переборки, покатился по палубе.
— Рано ты начинаешь падать, — сказал Бобров и стал за штурвал.
— А что — еще больше будет? — спросил Преполивановский, поднимаясь и снова принимая штурвал.
— Должно быть, — сказал старпом. — Как это у тебя еще графин не разбился, растяпа...
Старпом поднял катающийся по палубе графин и поставил его в ящик для сигнальных флагов. Рулевой искоса поглядывал на кренометр. Когда в борт ударила особенно большая волна и «Градус», задрожав корпусом, накренился на сорок пять градусов, Преполивановский повис на штурвале и заорал:
— Николай Николаевич, мы так перевернемся! Перемените курс!
Старпом подошел к трансляционной установке, включил ее и сказал в микрофон:
— Черемухина на мостик. Рулевого Черемухина на мостик.
Он выключил трансляцию, снова стал смотреть вперед. Через минуту из двери носовой надстройки выскочил Черемухин. На него тут же обрушился каскад брызг. Черемухин пригнулся, накрыл голову руками и побежал в корму. Когда он зашел в рубку, старпом сказал:
— Принимай вахту. А вы, — он обратился к Преполивановскому, — идите вниз. Оттуда не так больно будет падать, если перевернемся.
Преполивановский отдал штурвал и пошел к себе в каюту. Там было пусто, холодно и страшновато. За девятимиллиметровой железной стенкой бушевала стихия. Тогда Преполивановский пошел в кубрик к матросам.
— За что тебя с вахты сняли? — спросил Васька Ломакин.
— Сняли? — удивился Преполивановский. — Старпом сказал, что надо наконец Черемухину морскую стихию показать во всей прелести.
Тут нос «Градуса» подбросило на волне. Преполивановский подлетел к подволоку и шлепнулся задом на стол, больно ударившись затылком о броняшку иллюминатора.
— Вот тебе и прелесть стихии, — сказал не любивший Преполивановского Витька Писаренко. — Ложись-ка на черемухинскую койку. Так лучше будет.
Преполивановский слез со стола, лег на чужую койку и долго еще лежал молча, почесывая затылок.
28«... Милая Катенька, вот и кончается наше последнее за эту навигацию плавание. Много я тебе написал о нем, еще больше осталось ненаписанного. Все это потом всплывет в воспоминаниях, и я расскажу тебе при случае... Капитан обещал дать мне зимой неделю отпуска (не знаю только, как он считает неделю: с дорогой или без дороги). Попробую съездить к тебе, пользуясь тем, что ты когда-то меня приглашала. Может быть, теперь, по прошествии шести месяцев, ты меня уже не приглашаешь? Я все равно поеду.
Это плавание у нас вышло самое несчастливое. Мы оставили на берегу двоих: доктора и второго помощника. Доктор, как и следовало ожидать, у нас не прижился. Не его это стихия. А со вторым помощником вышла история. Он чуть не погиб — стукнуло его двухтонной цементной лягушкой по спине. Сломало четыре ребра. Пришлось отправить его в больницу в Масельске.
Я никогда не любил талисманов в каюте, — есть у моряков такая привычка: кто куклу над койкой подвесит, кто плюшевого мишку, кто еще что-нибудь заведет. У одного механика сушеная морская звезда под лампой висела — противно. А я завел себе теперь очень занятный камешек. Нашел его на берегу. При первом взгляде он похож на гористую местность, а когда приглядишься, можно увидеть в нем все что угодно — человеческие лица, зверей, птиц и прочую фауну. Когда-нибудь я тебе его покажу. Могу подарить, если захочешь...
Завтра в семь утра мы выходим в последний рейс. Идем домой. Хорошо! Погода худая, ветер холодный, сильный. Волна будет большая — нам идти открытым морем. А честно говоря, мне в плохую погоду плавать нравится больше, чем в хорошую. Чувствуешь, что ведешь судно, а не просто едешь на нем. Оно все дрожит под тобой, прыгает, мечется из стороны в сторону, взлетает вверх, ухает в пропасти, стонет и рычит, как живое. И вообще, судно — это что-то живое, честное слово. Я всегда так привыкаю к судам, что когда приходится переходить на другое — слеза наворачивается, будто собаку в чужие руки отдаешь... Вот и все, милая Катенька. Больше писать это письмо не буду. Выдеру слишком глупые страницы и пошлю. Только как его отправить, такое большое? Наверное, придется бандеролью. Никогда в жизни не отправлял бандеролей. Вот так, девочка. Дальше оттягивать некуда — придется тебя поцеловать. Не сердишься? Вот и хорошо. Целую тебя еще и еще раз. Будь здорова и счастлива. Напиши.
Твой Николай».
29Витька Писаренко, лежа на койке, украдкой записывал новые стихи. Он так радовался, что «Градус» возвращается в базу, что не писать по этому поводу стихи было невозможно. Когда на него никто не смотрел, он доставал тетрадку и записывал по строчке. Наконец он закончил стихотворение и стал его перечитывать.
Скорость — самый полный, до предела,
Мы идем домой, домой, домой!
Мимо чайка с криком пролетела
И исчезла в дымке за кормой.
Ты прости-прощай, чужая чайка —
Ждут меня свои в родном краю.
На волне покачиваясь стайкой,
Жадно смотрят в сторону мою.
Я вернусь усталый, но счастливый,
Помашу им радостно рукой.
Наши чайки ждут нас терпеливо.
Мы идем домой, домой, домой!
Васька Ломакин, подкравшись сзади, быстрым движением выхватил у него из рук листок.
— Не смей! — крикнул Витька и кинулся на Ломакина. Но Васька был ловок как черт, и сильнее его на судне были только Абрам да боцман Ваня Хлебов. Васька отшвырнул Витьку без особого усилия и дочитал стихи до конца.
— А что? Хорошая вещь, — сказал Ломакин. — Прочитать вслух?
— Читай, конечно, — сказал Абрам.
— Ну читай, раз хорошая, — согласился Витька.
Ломакин стал посреди кубрика, держась одной рукой за койку, чтобы не упасть при качке, и вслух прочитал стихотворение.
— Здорово, — восхитился Абрам. — Как в книжке! Его, наверное, петь можно.
— А на какой мотив? — спросил Васька.
Абрам закатил глаза и стал что-то бубнить себе под нос. Через некоторое время он воскликнул:
— А вот на этот! Дай-ка стихи...
Васька отдал ему листок, и Абрам запел низким, глуховатым голосом на мотив старого, полузабытого танго:
Скорость — самый полный, до предела,
Мы идем домой, домой, домой...
Васька сел к Абраму на койку и стал подтягивать ему, заглядывая в листок. Потом с другой стороны подсел сам автор, и последние два куплета они допели втроем.
— Какая песня! — сказал Васька. — Теперь у нас своя песня есть.
— Хорошая песня, — согласился Абрам. — Только непонятно, что она наша. Вот если бы в ней про «Градус» хоть слово было...
— Витька, допиши про «Градус», — попросил Ломакин.
Витьку осенило мгновенно.
— В последнем куплете можно четвертую строчку так петь:
«Градус» возвращается домой.
— Блеск! — крикнул Васька, и они хором пропели:
Я вернусь усталый, но счастливый,
Помашу им радостно рукой.
Наши чайки ждут нас терпеливо,
«Градус» возвращается домой!
— Пошли, споем ее на палубе, — предложил Абрам.
— Пошли! — поддержал Васька Ломакин.
Они оделись в ватники и поднялись наверх. «Градус» уже подходил к базе. Ветер стал слабее, волна не так сильно раскачивала судно. Витька, Васька и Абрам уселись на середине трюма прямо на мокрый брезент и, не обращая внимания на брызги, стали орать свою песню. Коля Бобров, заметив на трюме из ряда вон выходящее сборище поющих матросов, заподозрил неладное, опустил стекло и прислушался. Ветер был в скулу, и песня долетела до него от слова до слова. Голоса матросов были трезвые, хоть и нельзя сказать, что хорошо поставленные. Слова в песне были вполне приличные и местами даже трогательные. Когда кончилась песня, Коля Бобров взял мегафон и крикнул: