И я ничего не испугалась. Я не испугалась ни тени, ни оружия, ни холода, ни вечности — я ничего, ничего не испугалась. В дряхлую форточку бился черный ветер. Я должна была уснуть под взглядами двух существ, которые вели молчаливый спор о моей душе.
2
Долго, трудно, тяжело, с усилием — засыпала. Припоминалось всякое. Чьи-то лица и голоса, праздные разговоры, каждая сказанная кем-то бездумная фраза в воспаленном уме вырастала в значении, удлинялась и вытягивалась, как тень на стене при неверном огоньке слабенькой свечки, и любое полуслучайное становилось предметом самозамкнутых раздумий.
Имена, которые белым днем и на минуту бы не озаботили, вдруг начинали пульсировать. Никак нельзя поторопить ход событий. Да и события ли это? Пусть все свершается своим чередом…
Когда закрываешь глаза, на внутренней стороне век расплываются красные кляксы, вспыхивают солнца, потом струится до бесконечности коридор, и цветные квадраты начинают передвигаться, как в компьютерной игре.
В воображении смыкаются люди, которые давно прекратили общение или даже вовсе не были знакомы друг с другом — все они водят огромный бессмысленный хоровод, составляют непонятную, утомительную многосерийку. В такие минуты приходится напоминать себе, что события, наслаивающиеся одно на другое, существуют только в твоем сознании, и больше нигде.
Поднимаешься, вглядываешься в окно… Небо низкое.
Бессонница. Цветаеву привлекало это состояние. Да и не одну ее. Можно написать трактат: бессонница в стихах русских поэтов.
Глубокой ночью пришел ужас. Cтрах, от которого волосы шевелятся на затылке, распластал, поверг ниц, упала, желая вжаться в пол, как змея, вечно ползать на брюхе — вдруг увидела, как по всей земле, в густой теплый вечер последнего дня все мы, люди, суетные и нелепые существа, охотно поддающиеся соблазнам, погрязшие в безумии, согрешившие всеми своими чувствами — зрением, слухом, обонянием, осязанием, это значит: видящие, слышащие, нюхающие и трогающие неправду, не в силах прорваться сквозь тугое покрывало собственного заблуждения, мы вдруг оказываемся застигнуты, кто где, у телевизора, в собственных кроватях, словно в свежезастеленных гробах, за рулем автомобиля, с ушами, замкнутыми для слова правды, глазами, обольщенными ложью — мы остаемся один на один с Тем, Кто грядет во всей Своей славе, судить нас.
Повсюду расселась земля — испуская из себя тела миллиардов почивших в ней, она враз отощала, ее даже и не осталось, только камень и магма. Раки в церквях треснули, и встали святые, на лету облекаясь в новые тела.
Господи, когда придет вечный миг и наступит большое всегда, где же окажусь я? Какими ядами будет полниться душа и слабое сердце? Кто придет на помощь, бессильной, жалкой? Кому слать смс-ку?
Я схватила телефон и набрала несколько слов на серебристо светящемся экране. Слова были: «Сергей, приди! Спаси, помоги!». Но некуда было их отправить, некому. Потому что я ведь придумала Сергея… Игоря… Алексея… В реальности его не существовало. Мне подсовывали картонного Сергея. Может быть, настоящего Сергея они давно забрали. И если так, то они мучают его там, куда они его забрали. И я ничем не могу помочь… А может быть, его и вовсе не было.
3
До чего же больница — настойчивое, навязчивое место. В ней не удается отвлечься от нее, от непосредственно окружающего пространства. Когда я попала сюда, то думала, что все это очень легко прекратить. Ну, скажем, достаточно попросить ключ. Я попросила. Мне отказали, и я потребовала. Меня положили на вязки.
Счастлив, кто не сомневается в своем праве требовать.
На вязки. Старые плотные колготы, разрезанные на полосы. Руки и ноги разводят и привязывают к кровати. Я сопротивлялась, звала на помощь.
«Больная думает, что на ее жизнь могут влиять прочитанные ею книги».
Когда устала, обессилила — сдалась. Дрожа, оглядывая себя, привязанную к этой железной кровати, я причитала и от изумления не плакала. Мне казалось, что невозможно и произошла ошибка. И я им так и говорила:
— Это невозможно. Произошла ошибка. Пожалуйста, развяжите. Пожалуйста, отпустите.
Но они никогда не ошибаются.
И они никогда не отпускают.
4
Потом в больнице я что-то стала бояться. Это был, конечно, иррациональный страх. Я боялась, что придет кто-то, и сделает со мной что-то. Почему-то нервировали меня безобидные капельницы, разъезжающие по коридору со стеклянным и металлическим позвякиваньем — медсестра вкатывала эту конструкцию чаще всего в первую палату, где они были наиболее необходимы, но и во все другие палаты тоже.
Я не хочу, чтобы мне ставили капельницу. Эти проводки и жидкость, бегущая по трубочкам, они мне не нравятся. Но если они решат поставить мне капельницу, то, конечно, меня не спросят. Не объяснят, зачем это.
За свою жизнь (эта фраза пока не звучит, как подобает, но чтобы зазвучала, потребно трагически малое время), итак, за свою жизнь я видела очень много некрасивых, даже — уродливых лиц.
Думаю, редкая моя сверстница могла сравниться со мной по числу таких вот зрительных впечатлений.
Уж так получилось.
Не Бог весть какое преимущество.
Они все время попадаются мне на глаза — люди хватают за полу в подземном переходе, задают вопросы в метро или просто смотрят в упор на улице.
Некрасивым лицо делает безмыслие, оно рождает бесполость, размытость черт. Умных женщин и мужчин с некрасивыми лицами не бывает. Во всяком случае, я таких не встречала. Даже какая-то несоразмерность или, например, грубоватость в лице человека — когда взгляд осмысленный, и даже физический недостаток или увечье — приобретают какое-то значение.
Безмыслие уродливо, бессмыслица дика и страшна.
Безобразное ведь и есть собственно — лишенное формы, аморфное.
Думаю, в том, что уродливые люди роняют мне в глаза свои лица, назойливо, неизменно, как рекламу в почтовый ящик — какое-то мое внутреннее состояние, возможно, временное, а возможно, и нет. Где-то когда-то я сама на них подписалась. На каком-то сайте, в случайной рассылке.
Ведь так было не всегда. Долгое время вокруг светились только красивые, сверкающие носы, удивительные уши, совершенные брови. Даже ноздри у тех, кто рядом, были особые. Как бы инфузориями-туфельками формой, изяществом своего разреза.
Не говорю о внешних углах глаз или линиях нижней губы, подбородка… Все эти черты были прекрасны. Куда они подевались?..
Сперва отшатывалась от своего нового окружения, от этой самозваной, непрошеной свиты, вечного немузыкального сопровождения.
Теперь не удивляюсь, сталкиваясь в очередной двери, как в зеркале, с новым своим обрюзгшим, отяжелевшим, оплывшим и больным отражением.
5
Инну привезли ранним утром. Она была совсем не такая, как уходила. Под глазами залегли сиреневые тени, на щеках полыхал румянец, но это был какой-то странный румянец — зеленый. Или так играл свет от тусклой туалетной лампочки? Она держалась за сердце, и пила воду из крана, и курила, и постанывала. От нее еще пахло алкоголем. Она достала из кармана припасенную пластиковую коробочку — йогурт.
Анна — или Елена — или Тамара — я что-то стала забывать и путать имена — ну та, которая читала акафист — напустилась на нее:
— Ты дура, ты просто дура, ты все погубила. Тебя выписали, а ты? А ты? Ты же говорила, что снимешь квартиру, ты же хотела найти мужчину.
— Что ж это ты делаешь, дрянь! — закричала санитарка, увидя, как Инна размазывает по полу йогурт.
— А я — дура! — заявила Инна. — И это мое право — быть дурой!
А действительно, подумала я, даже и восхитившись. И в больной моей голове вспыхнул веер образов. Дура — инверсия королевы, может быть. Так — в культуре: шут, дурак, паяц — оборотная сторона короля в карнавале. Петрушка, который перехитрил городового. А уж в русской сказке — Иван-дурак, Иван-царевич, все едино. Только полный дурак обладает отвагой обратиться к Богу, только полный дурак имеет право действительно не умничать, а быть самим собой.
Только вот йогурт — это, конечно, зря…
Просто на глазах произошла смена стратегий. Инна ведь вполне социализированный человек. Раньше она говорила: «От дур одни неприятности». И всегда сторонилась «дур» — шизофреничек, уплывших в далекое плавание, насмехалась над ними, отгораживалась, третировала — «от них только вонь». Она всегда была — с протрезвевшими алкоголичками (они всегда, я читала, хорошо ориентируются) и с теми, кто «поздоровее».
— И, как дура, я имею право поступать так, как поступаю! — продолжала наступление Инна.
— Ну а я, как санитарка, могу тебе вколоть такое, что ты сразу поумнеешь! — разорялась Милаида Васильевна.
Но Инна, скорее всего, знала, что без согласования с врачом Милаида Васильевна не имеет такого права. А впрочем, тут, наверное, бывает всякое.