…Когда по телефону раздался первый баховский аккорд, он с яростью повесил трубку, не имея, собственно говоря, никаких альтернативных планов.
Можно было напиться. Но что-то содержалось в самой ситуации – что-то дающее надежду. Он пока не мог сформулировать, что именно.
Перекусив в ближайшем бистро, он вернулся в "гастхауз". Там начал было возиться со своими бумажками, но рухнул в постель и, не раздеваясь, уснул.
Проснулся он от мерзкого звука. На ветке, которую он не видел, в вечерних сумерках сидела ворона, задавая самой себе экзистенциальный вопрос: варррум?!. варррум?!. А кому же еще задавать такого рода вопросы?
Как пишут в книгах, "его лицо было мокрым от слез". Если бы! Во сне он не плакал – ни в этом, ни в каком другом. Он не умел плакать во сне, будто его подсознание, как индеец, никогда не встречавший белолицых, не знало такой привычки. Он иногда плакал наяву, потихоньку, – испорченный условным рефлексом, перенятым от людей европейской цивилизации.
А сердце билось, как бык в стену скотобойни, – бык, получивший удар током, но, видимо, недостаточный, чтобы уже не биться, – бык, по недосмотру оператора оглушенный не полностью. От тоскливого ужаса сводило бедренные мышцы. Ему показали что-то страшное, чего он не помнил в деталях… "Раз это мне уже показали, значит, так не будет, – успокаивал он себя, – значит, я уже прожил такой вариант судьбы – значит, наяву не будет…" И тот, другой, кто успокаивал, знал, что врет, – и знал, что тот, кого успокаивают, знает, что успокаивающий врет.
Наконец мышцы отпустило, сердце, вздрогнув несколько раз, уже ягненком, вошло в привычный свой рабский ритм, и он подумал: я знаю.
Да: он уже понял, что именно было там, на автоответчике Эберхарда, что давало надежду. Голос не называл ни дней недели, ни месяцев, ни чисел – а именно так поступил бы всякий уважающий себя немец (он знал это по телефонным переговорам), если бы куда-то уехал. Нет, голос не произносил ничего похожего – даже без знания немецкого это было понятно. Или произносил? Это надо проверить!
Он пересчитал мелочь – ее с лихвой хватило бы как раз на десятикратное прослушивание этих телефонных виршей, – выскочил из номера и кинулся к парку. На него сразу обрушился шквал свежих вечерних запахов – тонких и сладких, с горчинкой, чуть пряных, словно на юге, – тороватых ароматов щедрой флоры, перемешанных с ароматом счастливой, исцелованной солнцем земли. Возле знакомого вяза, спиной к дороге, стоял молодой парень и, придерживая ногой полуоткрытую дверь кабинки, а рукой – новенький велосипед, громко ржал в телефонную трубку. Солнце село, было девять часов вечера, и по немецким стандартам, как следовало предполагать, время для вторжений из внешнего мира закончилось. С каждой минутой ржания напряжение в нем возрастало. "Ну, – успокоился он вдруг, – с автоответчиком-то я могу побеседовать и в три часа ночи – как раз на мой сон грядущий". С таким решением, а также чтоб не копить ярость на ни в чем не повинную анонимную спину, он повернулся и зашагал к
"гастхаузу". Он дошел уже до дверей и машинально оглянулся.
Велосипедист уже отъезжал от будки, еще миг – и его спина и заднее колесо с горящим фонариком исчезли в переулке.
Он бросился к автомату. До трех часов ночи ведь надо было еще дожить! А если сейчас будет позволено это сделать… То есть если будет позволено дожить, а потом спокойно уснуть – и дотянуть до завтра… А если это позволено не будет… А вот если это позволено не будет, то… Плечом он прижал к уху трубку телефона и, ссыпав в его узкий металлический рот горсть медного корма, набрал номер. Этот номер он знал уже наизусть. Гудков не было. "Что за ч-ч-че-о-о-о-р-р-рт?!!" – взвыл он вслух. "Gisela von Wolf", – мягко отозвался женский голос.
На следующее утро он вскочил в семь часов. На то была веская причина: профессор, в конце концов встретивший его в день приезда, сказал, что заедет за ним в восемь часов одиннадцать минут. В дальнейшем его уже не удивляли такие привычки "коллеги": в конце концов, пятикратные и десятикратные отрезки времени, будучи заскорузлой условностью, вовсе не повышают дисциплины – ни разболтанных индивидов, ни тем паче народов.) Итак, надо побриться, принять душ…
Бреясь, он несколько раз энергично подмигнул тому, в зеркале: ловко мы их вокруг пальца, а?! Приехал себе в Потсдамский университет, на кафедру перевода, – то-то важная персона! VIP! А знали бы они, что именно мне нужно, – точнее, кто именно мне на всей их Неметчине – во всей их Европе, во всем их мире нужен… И ведь умудрился же обставить все так, словно это именно им – исключительно им – нужно – а я… делаю любезное одолжение. Well done! That's a boy!..^23
Под душем он напевал и пританцовывал, словно под банджо Пита Сигера:
I'm a gonna wrap myself in paper,
I'm a gonna dun myself with glue…
Stick some stamps on top of my hea-a-ad!..
I'm a gonna mail myself to you!!
I'm a gonna tie me up in a little red string,
I'm gonna tie a blue ribbon, too…
Climb up into my mailbo-o-ox!..
I'm gonna mail myself to you!!^24
"Что делать, у нас старомодные вкусы!.. – говорил он вслух, одеваясь, весь покрытый при том приятными мурашками – скорей от предвкушения счастья, чем от хлещущей в распахнутое окно прохлады. – У нас старомодные вкусы! Да, Клеменс? У нас с тобой старомодные вкусы. Ты банджо любишь? Я имею в виду: банджо шестидесятых? Это я еще выясню… И заявлюсь я к тебе – ух! – вовсе не через почтовый ящик!"
…Ровно в восемь часов одиннадцать минут из-за поворота вырулил белый
"опель" профессора.
Это повторялось в дальнейшем четыре дня в неделю, с понедельника по четверг включительно. Разница состояла лишь в том, что в понедельник и среду белый "опель" выруливал из-за поворота в восемь часов одиннадцать минут, а во вторник и четверг – в восемь часов сорок семь минут (можно было поспать на полчаса дольше). В конце концов фантастическим казалось не само время этой утренней встречи – время, взятое словно из какой-то семиричной системы исчисления, – фантастическим для человека азиопского опыта – в появлении "опеля" – была именно неукоснительная точность. Если бы этот автомобиль явился однажды, например, о шести колесах, или вообще о двух колесах, как велосипед, или, например, о шести крыльях, с тремя хвостами, человек азиопского опыта, в данном случае
Майк, удивился бы меньше. Можно сказать так: эта пунктуальность была сродни драгоценной, ювелирной точности премьер-министров и королей.
Но это будет как раз не точно, потому что в точности белого "опеля" очень мало было человеческого – вернее, человеческого в этом не было вовсе. Поэтому однажды Майк не смог сдержаться от фразы: "Франк, ваш автомобиль появляется с метафизической неотвратимостью возмездия…" – "Еще раз, пожалуйста", – отозвался профессор. "Ваш автомобиль, – Майк слегка поменял формулировку, – появляется с неотвратимостью мифологического возмездия". – "Но почему?" – "Что почему?" – "При чем тут возмездие?!." – забеспокоился профессор. "Не знаю". Вот такой диалог происходил однажды в июне 199. года, в салоне белого "опеля", принадлежащего профессору Потсдамского университета Франку Цоллеру.
А сегодня, в день своего преподавательского дебюта, сидящий рядом с профессором в автомобиле насмешливый, некомфортный в общении человек, вместо того чтобы сосредоточиться на деталях предстоящей лекции, углубился совсем в другое, не оговоренное контрактом, наслаждаясь к тому же бесценным – мало оцененным по достоинству – изобретением природы: мысль одного человека не видна другому.
Как именно это было вчера?.. Да, вот так:
…Плечом он прижал к уху трубку телефона и, ссыпав в его узкий инквизиторский рот свою жалкую взятку, набрал номер. Этот номер он знал уже наизусть. Гудков не было. "Что за ч-ч-че-о-о-о-р-р-рт?!!" – взвыл он вслух. "Gisela von Wolf", – мягко отозвался женский голос.
Он обмер. "Ой… а Эберхард… – брякнул, как резко разбуженный. – Sorry, madam…is… is Eberhard at home?10 – попытался скорректировать впечатление, судорожными междометиями тут же давая понять, что и эту фразу засчитывать не надо – что сейчас, сейчас будет чистовой вариант. Содрогаясь от мощных ударов сердца, самым бархатным из своих баритонов, притом с марципановыми цезурами, он наконец проартикулировал: – Good evening, Frau von Wolf. My name is
Mike, I came from Saint-Petersburg. Could I talk, please to…"^26
– "Да, Эберхард дома, – приветливо подхватил голос. – Я говорю по-русски. Минуточку…"
"…Приехали, – оборвал его мысли Франк Цоллер. – Это наша потсдамская
Сорбонна… Как вам?"
И вот он бежит на вокзал. Лекции на сегодня, слава Богу, закончены
(вопросы студентов оригинальностью не отличались, чем-то напоминая вопросы пытливой аудитории к индийскому жрецу, который сулил материализацию духов и раздачу слонов, а его упорно спрашивали: "Не еврей ли вы?" и "Почему нет в продаже растительного масла?" – лекции на сегодня, слава Богу, закончены, и вот он бежит на вокзал.
Поезд на Берлин был уже подан. Пришлось повозиться с автоматом для продажи билетов, который имел в своем арсенале столько правил и столько исключений, сколько вряд ли имеет обеденная церемония королевской семьи. Но вот он вскочил в вагон, раздался резкий свисток, поезд тронулся, поплыла надпись POTSDAM HAUPTBAHNHOF, под ней – железнодорожный служащий с лицом кайзера, обрамленным белоснежной рубашкой с одной стороны и красной форменной фуражкой – с другой; потянулись бетонные заграждения, испещренные граффити; и вот поезд вышел на какой-то относительный простор, но тут же встал: за окном повисла надпись – BABELSBERG.