В следующую секунду они исчезли в темноте.
Спустя несколько часов мы с Анук еще не спим. Лежим каждая в своей кровати и смотрим на медленно проплывающее в окне небо. После визита Гийома Анук весь вечер хранила серьезность, не выказывая своей обычной безудержной жизнерадостности. Дверь между нашими спальнями она оставила открытой, и я со страхом жду неизбежного вопроса, который сама задавала себе ночами после смерти матери. Ответа на него я не знаю до сих пор. Однако этот пугающий вопрос так и не прозвучал. Но глубокой ночью, когда я уже решила, что дочь давно спит, она вдруг залезла ко мне в постель и сунула в мою ладонь свою холодную ручонку.
— Матап? — Она знает, что я не сплю. — Ты ведь не умрешь, правда?
Я тихо рассмеялась в темноте и ответила с лаской в голосе:
— Все когда-нибудь умирают.
— Но ты ведь еще долго не умрешь? — настаивает она. — Будешь жить много-много лет, да?
— Хотелось бы надеяться.
— О. — Осмысливая мои слова, она удобнее устраивается на кровати, прижимается ко мне. — Мы живем дольше, чем собаки, да?
Я подтверждаю. Она вновь о чем-то задумалась.
— А где, по-твоему, теперь Чарли, татап?
У меня наготове много лживых объяснений, которые успокоили бы ее, но сейчас я не могу ей лгать.
— Не знаю, Нану. Мне нравится думать, что все мы возрождаемся. В новом организме — не старом и не больном. А может, в птице или в дереве. Но этого никто точно не знает.
— О, — с сомнением протянула она тоненьким голоском. — Даже собаки?
— Почему бы нет?
Это красивая сказка, фантазия. Порой я увлекаюсь ею, как ребенок своими собственными выдумками. В лице моей маленькой незнакомки вижу экспрессивные черты матери…
— Значит, мы найдем Гийому его пса, — оживляется Анук. — Прямо завтра же. Тогда он перестанет грустить, да?
Я пытаюсь объяснить, что не все так просто, но она настроена решительно.
— Обойдем все фермы и выясним, у каких собак есть щенята. Думаешь, мы сумеем узнать Чарли?
Я вздыхаю. Казалось бы, я уже должна привыкнуть к ее замысловатой логике. Своей убежденностью она так живо напомнила мне мать, что я едва сдерживаю слезы.
— Не знаю.
— А Пантуфль узнает, — не сдается она.
— Спи, Анук. Завтра в школу.
— Он узнает его. Я точно знаю. Пантуфль все видит.
— Тсс.
Наконец я услышала, что ее дыхание выровнялось. Спящее личико дочери обращено к окну, и я вижу на ее мокрых ресницах отблеск мерцающих звезд. Если бы только я могла быть уверена, ради нее… Но на свете нет ничего определенного. Колдовство, в которое столь безоговорочно верила моя мать, в конечном итоге не спасло ее; ничего из того, что мы делали вместе, нельзя объяснить обычным совпадением. Не так все просто, говорю я себе. Карты, свечи, благовония, заклинания — это всего лишь детский трюк, чтобы изгнать темноту. И все же мне больно при мысли, что Анук будет огорчена. Во сне ее личико так спокойно и доверчиво. Я представляю наш завтрашний бессмысленный поход в поисках щенка, в которого переселился дух Чарли, и во мне растет возмущение. Не следовало говорить ей то, что я не способна доказать…
Стараясь не разбудить дочь, я осторожно соскальзываю с кровати. Голыми ногами бесшумно ступаю по гладким холодным половицам. Дверь тихо скрипнула, когда я открыла ее. Анук пробормотала что-то во сне, но не проснулась. На мне лежит ответственность, убеждаю я себя. Сама того не желая, я дала обещание.
Вещи матери по-прежнему в ее ящичке, упакованы в сандаловое дерево и лаванду. Карты, травы, книги, масла, ароматизированные чернила, которые она использовала для гаданий, заклинания, амулеты, кристаллы, разноцветные свечи. Я редко открываю этот ящичек, разве что свечи иногда достаю. Он источает острый запах утраченных надежд. Но ради Анук — ради Анук, так живо напоминающей мне ее, — я должна попытаться. И я сама себе немного смешна. Мне следовало бы уже давно спать, набираться сил для завтрашнего нелегкого дня. Но перед глазами неотступно стоит лицо Гийома. Слова Анук лишают сна. Опасное это дело, в отчаянии твержу я себе. Вновь принимаясь за почти забытое ремесло, я лишь усугубляю в себе чувство исключительности, мешающее нам остаться здесь…
Некогда привычный ритуал, которым я столько лет пренебрегала, вспомнился неожиданно быстро. Очерчиваю круг — стакан воды, тарелка с солью, горящая свеча на полу… И мне сразу становится спокойней на душе, будто я возвратилась в те дни, когда всему было простое объяснение. Я сажусь на пол, скрестив ноги, закрываю глаза и искусственно замедляю дыхание.
Моя мать обожала колдовские обряды и заклинания. Я же исполняла их с неохотой. Ты слишком скованна, с насмешкой укоряла она меня. Сейчас я, наверно, испытываю те же чувства, что и она, — глаза закрыты, на пыльных подушечках пальцев ее запах. Возможно, поэтому ворожба сегодня дается мне так легко. Люди, не имеющие представления о настоящем колдовстве, полагают, что это обязательно некий вычурный церемониал. Подозреваю, по этой причине моя мать, обожавшая театральность, и превращала ритуал в пышное представление. Однако истинное чародейство — прозаичный процесс. Нужно просто сконцентрировать сознание на желаемой цели. Чуда не происходит, внезапные видения не посещают меня. Я отчетливо вижу в своем воображении пса Гийома в золотистом радушном сиянии, но в обозначенном кругу собака не проступает. Возможно, она появится завтра или послезавтра — якобы совпадение, как оранжевое кресло или высокие красные табуреты, привидевшиеся нам здесь в первую ночь. А может, никогда не появится.
Глянув на часы, лежащие на полу, я с удивлением замечаю, что уже почти половина четвертого утра. Должно быть, я просидела дольше, чем намеревалась, ибо свеча догорает, а мои конечности застыли и онемели. Но смутная тревога исчезла, и я, по непонятной причине, чувствую себя отдохнувшей и удовлетворенной.
Я забираюсь обратно в постель — Анук уже оккупировала почти всю кровать, широко раскинув руки на подушках, — и сворачиваюсь калачиком под теплым одеялом. Моя требовательная маленькая незнакомка будет умиротворена. Постепенно меня окутывает дрема, и мне на секунду кажется, будто я слышу голос матери, что-то шепчущей тихо совсем рядом со мной.
7 марта. Пятница
Цыгане покидают город. Сегодня рано утром я прогуливался в Мароде и видел, как они собираются — укладывают верши, снимают свои бесконечные веревки с бельем. Некоторые отплыли ночью, под покровом темноты, — я слышал, как свистят и гудят их суда, словно бросая напоследок вызов, — но большинство из суеверия дождались рассвета. В тусклых серовато-зеленых сумерках нарождающегося дня они похожи на беженцев военного времени. Бледные, как призраки, угрюмо увязывают в тюки последний хлам своего плавучего цирка. То, что еще вечером имело вид богатых украшений, оказалось грязным выцветшим тряпьем. В воздухе висит запах гари и бензина. Хлопает парусина, тарахтят разогревающиеся двигатели. Кое-кто даже удосужился оторваться от работы и взглянуть на меня, — губы плотно сжаты, глаза сощурены. Все молчат. Ру среди оставшихся я не вижу. Возможно, он уплыл с первой партией. На реке, зарываясь в воду носами под тяжестью груза, стоят еще около тридцати плавучих домов. Девушка по имени Зезет перетаскивает с развалившегося судна на свое какие-то почерневшие обломки. На обгорелом матрасе и коробке с журналами балансирует корзина с цыплятами. Зезет бросает на меня полный ненависти взгляд, но не произносит ни слова.
Не думай, будто мне не жалко этих людей. Я не таю на них зла, топ pere, но я обязан думать о своей пастве. Я не вправе тратить время на добровольные проповеди чужакам, от которых в награду наверняка услышу только насмешки и оскорбления. И все же я не считаю себя неприступным. Любого из них, кто готов искренне покаяться, я буду рад принять в своей церкви. И они знают, что при необходимости всегда могут обратиться ко мне за советом.
Минувшей ночью я плохо спал. Я вообще плохо сплю с тех пор, как начался Великий пост. Зачастую поднимаюсь в глубокие часы, ища забытья на страницах какой-нибудь книги, или в тиши темных улиц Ланскне, или на берегах Танна. Минувшей ночью бессонница меня мучила больше обычного, и я, зная, что не засну, в одиннадцать часов отправился из дома прогуляться у реки. Я обошел стороной Марод и становище бродяг и зашагал через поля к верховьям реки. Шум цыганского лагеря ясно разносился в ночи. Оглянувшись, я увидел костры на берегу реки и на фоне их оранжевого сияния танцующие силуэты. Я посмотрел на часы и, сообразив, что гуляю уже почти час, повернул назад. У меня не было желания возвращаться через Марод, но дорога домой по полям заняла бы на полчаса дольше, а у меня от усталости кружилась голова и во всем теле чувствовалась слабость. Хуже того, холодный воздух и бессонница пробудили во мне острое чувство голода, которое, я знал, ранним утром утолю несоизмеримо легким завтраком, состоящим из кофе и хлеба. Только поэтому, pere, я пошел через Марод: мои тяжелые ботинки оставляют глубокие следы на глинистом берегу, мое дыхание окрашено светом цыганских костров. Вскоре я приблизился к ним настолько, что начал различать происходящее в лагере. Они там устроили некое празднество. Я увидел фонари, свечи по бортам барок, привносившие в балаганную атмосферу, как ни странно, дух религиозности. Пахло дымом и еще чем-то мучительно вкусным, — возможно, жарящимися сардинами. И сквозь эти запахи пробивался, плывя над рекой, густой горьковатый аромат шоколада Вианн Роше. Как я сразу не догадался, что она тоже должна быть там. Если б не она, цыгане уже давно бы покинули нас. Она стоит на пирсе у дома Арманды. В своем длинном красном плаще и с распущенными волосами среди языков костров она похожа на идолопоклонницу. На секунду она поворачивается ко мне, и я вижу, как на ее вытянутых ладонях вспыхивает синеватое пламя. Что-то горит у нее меж пальцев, отбрасывая фиолетовые блики на лица стоящих вокруг людей…