Таким образом, сущности можно было не только делить или умножать, но и бесконечно длить, видоизменять, искажать, превращать в собственные противоположности, одним словом, делать с ними что угодно.
На этом, в принципе, и зиждилась принципиальная непознаваемость мира.
Теоретически любое отдельно взятое человеческое сознание являлось не чем иным, как инструментом видоизменения, искажения, превращения сущностей в собственную противоположность. Савва это понимал, а потому плавал в сущностях, как рыба в (мутной?) воде, с легкостью мог составить из подручных сущностей любую идеологическую, социальную, экономическую и прочую конструкцию.
…Кажется, они неслись в тот вечер на джипе сквозь осенний сумеречный воздух, куда как в прозрачное сиреневое стекло были вплавлены набережная с (обманно) чистой Москвой-рекой, бело-золотой кочан Храма Христа-Спасителя, кирпичные зубчатые стены, вдоль которых на косых, засаженных Canada-green, склонах вытянулись из последних сил удерживающие листья деревья. Колокольни кремлевских соборов напрягали стекло ввысь, как если бы стекло было штанами, а колокольни…
Никита устыдился.
Если дьявол скрывался в типографской краске и где-то еще, то «лезвие Оккама», помимо всего прочего, скрывалось в метафорах, то есть в творчестве. И (изнутри) резало это самое творчество в клочья.
«Заметить и высмеять недостаток, — вдруг ни с того ни с сего заявил, глядя на вытекающие амальгамой из дымчатого воздуха-стекла крыши на другом берегу Москвы-реки, Савва, — гораздо легче, нежели его исправить».
Уходящее солнце как будто хотело прихватить с собой ребристые и плоские оцинковые крыши вытянувшихся вдоль набережной складов, пакгаузов, корпусов «Мосэнерго» (до купола гостиницы «Балчуг» ему уже было не дотянуться), как если бы это было самое ценное в столице России. Вообще, уходящее солнце обнаруживало некую эстетическую (и экономическую) неразборчивость. Окончательно заваливаясь за горизонт, оно не возражало запихнуть (в карман?), пылающие мутными зарешеченными окнами подвалы и даже точечно воспламеняющиеся круглыми иллюминаторами промазученные, груженые неизвестно чем баржи, ползущие по реке.
Довольно часто Савва произносил столь завершенные по смыслу, или напротив, столь открытые в смысле толкования вещи, что отвечать ему представлялось совершенно излишним. В эти мгновения Савве, по всей видимости, было абсолютно все равно, кто его собеседник и вообще, есть ли он, этот собеседник? С таким же успехом он мог обращаться к уходящему, склонному к клептомании, «прихватизатору»-солнцу или урчащему мотором, склонному к сверхнормативному пожиранию бензина, джипу.
Определяющее сознание бытие в эти мгновения как бы разделялось на две реки. Одна торила свой путь в сознании Саввы, другая — внутри классического триединства места, времени и действия. Между реками, вне всяких сомнений, наличествовала связь, но она была столь же трудноуловима, как связь между сияющей в ночном небе звездой и квакающей в ночном же болоте жабой. А еще эта связь заключалась в том, что сознание Саввы определяло бытие… Никиты, потому что сознание Саввы (категория идеальная) довлело над бытием Никиты (категорией отчасти материальной). Вероятно, точно так же сознание Бога определяло (давлело) над бытием человечества.
Глядя сквозь тонированное стекло джипа на прогуливающихся по Красной площади пожилых иностранных туристов (все, несмотря на вечернюю прохладу, в шортах, из которых как из опрокинутых стаканов выливались на землю студенистые шишковатые ноги), Никита подумал, что общественные науки, изучению которых посвятил жизнь Савва, и — вослед брату — собирался посвятить он, Никита, почему-то избегают ясного и однозначного определения таких понятий, как Вечность и Бог.
По ним (общественным наукам) в мире существовало все что душе угодно, за исключением… Вечности и Бога, как если бы они существовали отдельно от сознания масс и, стало быть, не участвовали ни в социальных, ни в психофизических проектах по переустройству жизни человечества, или отдельных стран.
Получалось, что общественные науки находились в той стадии развития, в какой находились физика и химия в Средние века, а именно, пребывали в состоянии алхимии, то есть искали вещи невозможные и, следовательно, не существующие: философский камень (общество всеобщего благоденствия?); эликсир вечной юности (социальную справедливость?); гомункулуса («общественного» человека, склонного не к воровству и насилию, но исключительно к труду и творчеству).
А может, подумал Никита, как раз раньше-то науки развивались правильно, и философский камень, эликсир вечной юности для человечества гораздо полезнее, нежели, допустим, атомная бомба или отравивший земную атмосферу двигатель внутреннего сгорания? Единственно, непонятно было, кому и зачем нужен гомункулус? Крохотный, питающийся персиками в полнолуние человечек из светящейся реторты решительно не вписывался в гармоничную, основанную на критериях полезности для человечества, концепцию.
Воистину, мир состоял из противоречий, точнее, противоречивых единств.
И все же Никита уловил, ухватил связь между двумя (чужого сознания и собственного бытия) реками, хотя опять-таки с какого-то дурного конца.
Когда они вчера ночью с Саввой одновременно овладевали выгнувшейся между ними как римский акведук, или римский же виадук, Ценой (сбылись давнишние крымские мечты Никиты), а потом на залитом лунном светом (Цена заметила, что плавает в нем, как в сперме) диване поочередно овладевали ею в одиночном, так сказать, порядке, в ритмично перемещающихся по-над диванной плоскостью ягодицах Цены Никите вдруг увиделась… насмешливая острощекая, как заточенная морковь, кроличья морда, отчего мгновенное ощущение несовершенства мира переполнило его, как если бы Никита был глазом, а несовершенство одновременно ветром и слезой.
«Грустная мука совокупления» — пришло на память странное, неведомо где и когда вычитанное (Никита подозревал, что у забытого ныне латиноамериканского писателя, сочинившего трактат о жизни альбатросов) словосочетание, поэтизирующее как пустой в смысле духовного наполнения, автоматический, спортивный секс молодых, так и неотвратимый (а куда деваться, если хочется?) как смерть секс уставших от жизни (пожилых) мужчин и женщин.
«Воистину, — подумал, глядя на вспухший в сиреневом небе белый с утолщением по краям, напоминающий мобильный телефон, месяц Никита, — заметить и высмеять чужой недостаток гораздо легче, нежели его исправить».
И еще он подумал, что по белому, как Моби Дик, в сиреневом океане-небе мобильному телефону может звонить только… Господь Бог.
Вот только интересно, куда и кому?
Если Бог един, подумал Никита, тогда ему, конечно, некуда и некому звонить, но если Бог множествен, тогда очень даже есть.
Наверное, решил закрыть совершенно неуместную тему Никита, Бог един, равно как и множествен в зависимости от обстоятельств, а посему, хочет — звонит, хочет — не звонит по плавающему в сиреневом океане-небе мобильному месяцу- телефону.
Честно говоря, Никита не представлял себе, как лично он может исправить данный недостаток — избавить ягодицы Цены от сходства с насмешливой кроличьей мордой? Разве только дать ей денег на недешевую, надо думать, пластическую операцию? Но захочет ли Цена по доброй воле подставлять собственную (кстати, отнюдь не целлюлитную) задницу под нож? Единственным утешением было, что Никита и не думал высмеивать этот ее недостаток. Вдруг острая, как заточенная морковь, кроличья морда просто пригрезилась ему в лунном (спермо)свете? Недостатки, подумал Никита, как и достоинства, составляются из лунного (спермо)света, узора теней, неясных звуков, мгновенных приятных или длительных неприятных ощущений, нелепых мыслей, случайных слов, неуместных воспоминаний, глупого хихиканья, но главным образом, из умножения и деления сущностей без необходимости. Ведь наверняка же существует человек, которому, обнаруженный Никитой недостаток Цены, покажется грандиозным ее достоинством.
«Ты спрашивал меня, что есть мир, жизнь, Вселенная, в чем суть мирозданья?» — произнес Савва, вгоняя джип, как черную иглу в истрепанную вену, в кривой малоэтажный переулок, неожиданно густо усыпанный осенними листьями, хотя деревья вокруг отсутствовали. Должно быть, листья, как желтые и красные летучие мыши, прилетали сюда из Александровского сада, а может, из-за самой кремлевской стены.
«Ну да, конечно, спрашивал», — подтвердил Никита, хотя никогда в жизни не спрашивал об этом Савву, потому что знал, что ответить на эти вопросы невозможно. А если и возможно, то только неправильно.
Сумеречный переулок был безлюден, тих и странно (успокоенно) прозрачен, как если бы находился в невозможном месте, где были известны (или не было нужды их искать) ответы на якобы заданные Никитой Савве вопросы.