Виктор Афанасьевич отложил ручку, которую задумчиво вертел в пальцах, и взглянул на проводника с некоторым интересом. Проводник был пожилым, статным мужчиной с роскошными – как теперь выражались, «буденовскими» – усами. Лет ему было не меньше шестидесяти, но держался он бодрячком, так что годы не чувствовались.
– Ну, с Анастасом Ивановичем не поспоришь, – улыбнулся ему Спиридонов. – А я так привык мало есть, что и не замечаю, когда поел, когда нет. В Гражданскую, бывало, и по месяцу еды не видел.
Проводник энергично закивал:
– Нешто я не помню! Времечко-то было… Сам я на бронепоезде беляков бил, да ранен был под Царицыном. Вернулся в девятнадцатом, значит, в родной Брянск, год промыкался, а потом Центроброни потребовались те, кто до войны на пульманах гонял, вот я и пошел. Эх…
Спиридонов улыбнулся, вспомнив, как сам работал счетоводом в Центроброни. Работал недолго, полгода, а потом перешел под крыло товарища Дзержинского, который успел убедиться в той пользе, какую приносит в битвах с контрреволюционным элементом борьба японских крестьян «Дзюудзюцу» (в стенгазете ВЧК написали именно так, сопроводив короткую и нафаршированную грамматическими ошибками, как утка мелкой дробью, заметку его, Спиридонова, фотографией).
Проводник махнул рукой:
– Так то война, а сейчас, в мирное время, чего себя добровольно-то голодом мучить, ровно в плену у колчаковцев? А не хотите в буфет, я вам могу бутербродов справить, сосисок отварить, благо кипяток в титане не переводится. Только скажите, я вижу, человек вы занятой, вам, поди, от работы и отрываться не хочется, даже и смолите в купе.
– Mea culpa, – согласился Спиридонов и быстро пояснил латынь: – Виноват… Имею такую дурную привычку. Вы уж не обессудьте, но мне махорка для умственной работы нужна.
– Да что там, смолите себе на здоровье, – отмахнулся проводник, приятственно улыбаясь. – Я и сам самокрутки покручиваю, когда махорку раздобуду. Папиросы я как-то не уважаю, баловство, а не табак, а вот самосаду потянуть так, чтобы горло перехватило, – самое оно.
Он встал и предложил:
– Может, вам чайку принести, пока суд да дело? А то Мишка-машинист говорит, что полчаса до Челябинска, а там как карта ляжет – ежели придется пропускать совнаркомовские эшелоны, то и два часа можем на сортировочной проваландаться. Сейчас на Дальний Восток движение идет! – Он поднял кверху желто-коричневый от никотина указательный палец и важно добавил: – Индустриализация!
– Если вас не затруднит, то, конечно, принесите, – ответил Виктор Афанасьевич. – Кстати, а в буфете папиросами-то можно разжиться?
Проводник пожал плечами:
– Как когда. Махорка у них не переводится, а с папиросами – как подвезут.
* * *
Однако появление проводника сбило у Спиридонова волну вдохновения. Он достал из саквояжа чернильницу с крышкой, отвинтил и набрал чернил в ручку, затем закрыл то и другое, чернильницу спрятал обратно в саквояж, а ручку отложил. Снял с исписанных листов пресс-бювар и принялся перечитывать написанное, то и дело вычеркивая то, что ему казалось лишним. За этим занятием он едва не пропустил прибытие поезда на станцию, но проводник, дотоле принесший ему чаю, не преминул за ним зайти. Виктор Афанасьевич придавил рукопись пресс-бюваром и отправился в сопровождении проводника в вокзальный буфет.
Кормили там действительно недурно, особенно хороша оказалась наваристая ушица из местного миасского налима. Под ушицу проводник взял графин водки, и Спиридонов, обычно равнодушный к спиртному, составил ему компанию, хоть выпил немного. Вероятно, проводнику, которого звали Алексеем Львовичем, просто было скучно, и он решил развеять скуку беседой с пассажиром; впрочем, беседой это назвать было сложно, скорее монологом: Алексей Львович говорил, Виктор Афанасьевич слушал, поддакивал и вставлял время от времени ничего не значащие реплики. Темы разговора интересовали его не особенно, зато для Алексея Львовича они были насущными и касались большей частью прошлого и настоящего Транссиба. Для Спиридонова же Транссиб всегда ассоциировался только с двумя событиями – переброской в Порт-Артур и возвращением из плена.
Фудзиюки проводил его до Харбина, дождался, пока он оформит документы, после чего они пообедали в местном русском ресторане. Обменялись адресами для корреспонденции, а затем учитель провел его на вокзал.
– Не знаю, когда смогу приехать, – сказал он. – Окамото, мой ученик, зовет меня в Токио. Говорит, что старый лис Дзигоро Кано наконец признал, что мое место в Кодокане. Сами понимаете, от такого не отказывается никто, даже я.
Он вздохнул.
– Но как освобожусь, обязательно приеду к вам, мой друг.
– Вы меня впервые назвали другом, учитель, – заметил Виктор. – Почему?
– Вы больше не мой ученик, Викторо-кун[38], – улыбнулся Фудзиюки, – я научил вас всему, чему должен был, самое важное то, что я научил вас главному. Пока вы этого еще не поняли, но на родину вы вернетесь другим человеком. Вы теперь сэнсэй, как и я, и вскоре у вас будут свои ученики.
– Я не уверен, – ответил Виктор. – Чтобы учить кого-то, надо сперва самому во всем разобраться, все расставить по своим местам.
– Взгляд очень правильный, – продолжал улыбаться доктор, – но в корне неверный. Ни вы, ни я, ни кто-либо еще, кроме, наверно, Будды, никогда не сможет разобраться во всем и все расставить по своим местам. Вы воспринимаете жизнь как дом, где нужно навести порядок, но жизнь – это не дом, жизнь – это дорога. Откуда она идет – неизвестно, куда приведет – тем более, но, кроме этой дороги, у человека ничего нет. Все его новые места жительства – лишь полустанки на этой долгой дороге.
– Я… – Виктор не мог подобрать нужных слов; красноречие не было его сильной стороной, особенно в молодости, – хотел бы поблагодарить вас за все, Фудзиюки-сама.
– Оставьте, Викторо-кун, – отмахнулся доктор, не став, как прежде, поправлять ученика. – Токицукадзэ в переводе с японского «благоприятный ветер», и я был для вас всего лишь попутным ветром в ваших странствиях. Не более того.
– И все-таки… – начал было Спиридонов, но осекся и полез в карман за куревом. Он вспомнил, что Акэбоно называла его Судзукадзэ и предрекала, что вскоре он будет проноситься над другими землями. Акэбоно ушла из его жизни. Теперь уходил и Фудзиюки. Его дорога была дорогой разлук, но не он расставался – с ним расставались.
Ему было неловко. Он не умел прощаться и не желал этого прощания. Но забрать с собой Фудзиюки не мог и сам остаться в Японии не мог тем более.
– А что означает Фудзиюки? – неожиданно спросил он.
– Снег с вершины Фудзи, – улыбнулся доктор. – Мой род происходит из префектуры Судзуока, и священная Фудзи была первым, что я увидел, появившись на свет. А ваше имя значит «победитель», если я не совсем позабыл латынь. Но, напомню, в каждой победе есть зерно поражения, а в каждом поражении – начаток победы. Вы сами это увидели, и этот урок сделал вас дзюудоку. И это колесо вращается всю жизнь, останавливаясь только со смертью.
Фудзиюки замолчал, потом хотел что-то добавить, но его прервал паровозный гудок. Пора было прощаться.
* * *
Уезжая в Харбин, Спиридонов опасался относительно своего статуса – как-никак он попал в японский плен и оставался там без малого год. К его удивлению, этот факт ему ничуть не повредил, даже наоборот. Причина такого странного положения вещей отыскалась довольно быстро – Фудзиюки поспособствовал и еще в самом начале их общения передал по линии Международного Красного Креста, где у него были давние знакомства, информацию об обстоятельствах пленения поручика Виктора Спиридонова. Так что в Харбине его встречали едва ли не как героя. Отчасти помогло и то, что незадолго до освобождения он подхватил какую-то лихорадку, уложившую его в постель на две недели, что неудивительно – хоть уроки Фудзиюки и укрепили его физически, последствия контузии нет-нет да и давали о себе знать. После лихорадки у него болели суставы и ныли раны, так что ходить ему первое время после болезни приходилось, опираясь на палочку. И весьма кстати, если можно так сказать. У военной разведки никаких вопросов к нему не было, даром что свое сотрудничество с госпитальными властями он утаивать не собирался, да и вообще это было секретом Полишинеля, ведь он помогал Фудзиюки в его работе с больными и ранеными военнопленными. Как бы то ни было, Виктор получил за все время пребывания в плену жалованье и издержки, а также билет в классный вагон поезда, вывозившего из бывшей русской столицы Маньчжурии последних военнопленных. Классный вагон шел полупустым, и соседом по купе Спиридонова оказался только один человек, пожилой ротмистр со следами вездесущей оспы на лице и паршивым характером. Ротмистр был настроен нигилистически – с особым тщанием крыл матом начальство от Стесселя до самого Государя Императора, доставалось от него и японцам. В плен бедняга попал в полном здравии и оспу подхватил уже там, да так удачно, что его даже соборовали. Кстати, единственные, для кого в своей мизантропии ротмистр делал исключение, были православные священники и японские врачи – первые не гнушались, по мере возможности, ухаживать за больными в госпиталях, без оглядки на инфекционность; вторые его буквально чудом выходили, да еще и вырвали годами мучавшие ротмистра коренные зубы. Ротмистр смолил махорку почище Спиридонова, который после расставания с Фудзиюки, бывшим для него источником французских папирос, тоже вынужден был перейти на самосад, поскольку по пути следования разбитой армии найти какое бы то ни было внятное курево было практически невозможно.