Поэтому, повторюсь, не было причины рассказывать, если бы этот туманный ком не подкатывал к горлу снова и снова, ведь я знаю об этом почти год, но только сейчас, сегодня, смогла наконец выдохнуть на стекло и написать: «Андрей, Андрейка».
Маленькая, маленькая смерть... Истаскали выражение, чего только маленькой смертью не обзывали – осень, оргазм, сон, расставание, – все у них маленькая смерть, канареечная такая.
А самая крошечная, с булавочный укол, – это мелкое мужское предательство. Кольнуло – отпустило, кольнуло – отпустило, на большую смерть не набрать, но на усталое отвращение как раз хватит.
Я не знаю, зачем они это делают: от трусости, из тщеславия, по глупости?
Я объясню, о чем речь. Вот расстались, допустим, еще не совсем, но явно есть у него в жизни ценности посерьезнее, интересы погорячее. Жена, например, которую нельзя обижать, свежее тело, которого хочется больше. Даже просто новый знакомый, которому вдруг нужно понравиться. И он зачем-то начинает свою бывшую зазнобу предавать по мелочи.
Чтобы отвести подозрения жены, станет высмеивать ту, прежнюю, жалко, по-бабьи раскладывая ее недостатки: и прилипчивая, и волосы редкие, и руки неухоженные. Иногда, в запале, пробалтывается – и складка на животе. Если и нет, то все равно так увлекается, что жена начинает коситься: что-то ты про эту дуру много говоришь...
Это, мальчик мой, трусость.
С новой девушкой проще, ей похвастаться можно, намекнуть на прошлые победы. Дать с порога крошечные тапки, купленные для другой, после ванной – фен, забытый той, «бывшей». Не убрать вовремя ее вещи с видных мест, а на прямой вопрос «чье?» – ответить: да так, была тут одна... Бездумно пользоваться штучками, ею подаренными, трахаться под ее – «нашу», как она говорила, – музыку – с другой. Мелочи, мелочи, милые мелочи, которые наводнили его дом, которые он как будто бы не замечает, а на самом деле отлично видит, но не хочет выбросить, отчасти от безразличия, отчасти из жадности. Ну и чтобы самолюбие потешить. Иногда, правда, новая девушка, если внимательна, представляет, как через месяц ее заколка, ее джезва, ее диски пополнят его коллекцию. Представляет и уходит сразу же. Но это редко, редко. Чаще думает: «Ну меня-то он любит, а они так, подруги, бл...и, а у нас все будет по-другому».
Дай тебе бог, детка. Только это, мальчик мой, глупость.
Когда красуется перед другим самцом, совсем противно. Мужчина болтать не должен, это он выучил. Но намекнуть, намекнуть... Всего-то пара фраз: «Она была слишком настойчива... немного увлеклась... я предпочел вовремя прекратить», – а всем уже понятно, кто тут главный покоритель женских сердец.
Это, мальчик мой, тщеславие.
Самое печальное не в том, что они это говорят (в эру сетевых дневников – еще и пишут), самое печальное, что та, «бывшая» или «второстепенная», обязательно узнает. Найдет, случайно услышит, увидит, прочитает. Тот, кому сказано, непременно проболтается, донесет из своих каких-то соображений. Жена захочет отомстить, новая девушка – поплясать на костях, мужчина не упустит шанса «открыть девочке глаза» и заодно попытать счастья.
И тогда случается эта глупая, маленькая канареечная смерть. Всего-то – короткая боль, закрыть глаза на мгновение, замереть, выдохнуть. Ну и дурак же ты, мальчик мой.
Пожалуйста, очень прошу, – молчи. Что хочешь делай с женщинами, с любовью, только потом, пожалуйста, молчи.
Прошлой ночью поняла, какая глупость эта байка про «стакан воды некому подать». Это разве одиночество...
Допустим, голова болит, уже шесть часов как. Уже и кетанов съеден два раза, и седальгин, а она все не перестает.
Сначала тяжесть в затылке, почти незаметная, сгущается, собирается в узкие горячие реки, которые поднимаются вверх, сходятся в правом виске и выжигают маленький пятачок боли. Тут я спохватываюсь и выпиваю первую таблетку седальгина. Следующие десять минут полны такого физического ужаса (я-то знаю, что от головной боли не умирают, но тело мое – нет), что не выдерживаю и пью кетанов. Через полчаса перестаю корчиться и еду домой (да, это было публичное выступление, прямо в кафе накрыло).
Вечером некстати приходит давний любовник, но сил, чтобы как-то отреагировать на его появление, нет. Принимаю ванну и говорю себе, как испуганной лошади: все, все, не будет больше. Но боль – вот она.
Уже не только висок, но и глаз, и ухо, лицевые и зубные нервы – все вопят от ужаса, как на «Титанике», уже воткнули иглу в миндалины, челюсти свело, как от нейротоксинов. Выпиваю еще пару таблеток и чувствую, что тело, оказывается, было скорчено, а сейчас расслабляется и мелко дрожит. А я даже не могу пообещать ему, что «все, все». И тут понимаю, что не справляюсь, надо звать врача – такие штуки всегда чувствуешь, когда обойдется, а когда и нет. И я пытаюсь разбудить мужчину (а он весь концерт проспал рядом, потому что перед этим почти сутки работал), трогаю его, говорю что-то, насколько возможно говорить, когда горло в судороге, как у бешеной собаки. Он исправно переворачивается на бок и спит дальше – так у нас заведено: если храпит во сне, я его трогаю, он переворачивается, не просыпаясь, и перестает храпеть. Научила на свою голову. Мне смешно и так ужасно больно, что глаза сами плачут. Нет, можно, конечно, встать, включить свет, распинать – но если бы у меня были силы на это, я бы сама себе «скорую» вызвала, точнее, она бы не понадобилась. А так я просто лежу, плачу и умираю.
И вот где-то на седьмом часу боли я понимаю, что это и есть настоящее одиночество. Когда «некому воды», всегда есть надежда, что случайно кто-то зайдет и подаст, спасет. А вот когда «спаситель» уже здесь, а ты все равно совершенно, абсолютно, феерически один, это – да. А потом, днем, когда уже все хорошо, выхожу из дому, на улице снегурячья совершенно погода, я сама вся в белой шубке, в тихом счастливом офигении, иду. Дохожу до трамвайной остановки, а там два молодых человека восточной наружности от избытка жизнерадостности играют в снежки. Потом у них замерзают руки, и они начинают толкать друг друга и попинывать, вроде как веселясь, постепенно раззадориваются, переходят в партер и вот уже нешуточно мочат друг друга в тающем снегу. Сейчас, думаю, сейчас один из них вытащит нож и зарежет другого, а потом будет, обнимая труп, рыдать: «Как же так, брат, как же так?!» – пока менты не придут за ним. Вот чего снежок-то с людьми делает.
(Ухожу к метро, не досмотрев.)
* * *
Очень хочу рассказать о двух Юлиях в моей жизни. (Внимательный, но вредный читатель спросит – а как же Цецилия, Чаяна, Шейла? Отвечу – а никак. Разумеется, у меня есть истории и о них, но все равно вы с трудом поверите в существование столь экзотических цветков на скудной московской земле. Поэтому, в частности, у нас будет Юля два раза, вместо Элеоноры.)
Верные люди мне сказали, что японский язык звучит очень грубо, поэтому для женщин у них существует не только особая лексика, но и специальная интонация. Воспитанная японка должна щебетать. Но, говорят, если ее как следует напугать, от неожиданности она заговорит человеческим голосом.
И вот когда я увидела эту девушку, то поймала себя на том, что очень хочу подкрасться к ней и как-нибудь сильно удивить, чтобы она сбилась со своего благопристойного «ля-ля-ля-ля, Марта, вы же понимаете, ля-ля-ля-ля ля-ля-ля-ля, Марта» и каркнула.
И однажды мы провели вместе вечер. И, глядя на нее, такую спокойную и милую, я вдруг поняла, что мне, в рамках моего скудного жизненного опыта, совершенно нечем ее шокировать и, наоборот, скорее всего она, не меняя интонации, скажет между делом что-то такое, от чего я неожиданно поперхнусь и каркну. А она, вежливо переждав мое смущение, как ни в чем не бывало продолжит «ля-ля-ля-ля, Марта, ля-ля-ля-ля...». Она так жестко контролирует себя, что лучше бы ей не срываться, это будет означать, что произошла беда, очень большая беда, вы же понимаете... И мне захотелось оказаться рядом, если такое случится, но не из любопытства, а чтобы поддержать эту чужую, слишком недоверчивую девочку.
Я вспоминаю другую женщину с тем же именем. Когда мы познакомились, ее лицо меня ужаснуло. До того я полагала, что «уродливый» – это некто с физическим недостатком, с какой-то патологической несимметричностью черт или еще с чем подобным. Но я видела обыкновенное личико, с круглыми ноздрями и большим узким ртом, с длинными верхними и нижними веками, прикрывающими голубые глаза. Страшны в нем были не черты, а выражение – неотчетливое, мутное, плавающее. Я каждый раз подходила к ней с твердым намерением вглядеться и запомнить, но буквально через пару минут ее лицо начинало двоиться и покачиваться, вызывая у меня вполне натуральную морскую болезнь. Она много говорила, улыбалась, кивала, и через несколько минут собеседника охватывала тихая необъяснимая тоска, которая длилась еще некоторое время после ее ухода.