Егор всегда говорил образно. Первой его фразой, обращенной к Наде, была: «Девушка, так забавно: у вас нос красный от холода, как у ребенка, который долго катался на санках с горки. А над этим смешным носом – соблазняющие глаза. Не выдержал и решил вам об этом сказать».
Случилось все это возле памятника Грибоедову на Чистых прудах, было холодно, она ждала Марианну, а та, по своему обыкновению, опаздывала. Егор не был похож на тривиального уличного приставалу, он улыбался, а шея его была обмотана забавным красно-желтым шарфом. Легкая стеганая куртка, камуфляжные штаны и кеды – совсем не по погоде. Он обратился к Наде запросто, по-дружески, без тени той липкокрылой пошлости, которая заставляет раздраженно поджимать губы и со вздохом направлять в небо беспомощный взгляд. Он был настолько не похож на других, иногда случавшихся в ее жизни мужчин, что она продиктовала ему номер телефона.
Потом, когда они оставили за спиной и первое неуклюжее свидание (концерт африканской барабанной музыки в ЦДХ), и первый поцелуй (жадный, длительностью в целую вечность, под ее окнами, в его авто), и первую близость (в квартире, которую он снимал напополам с другом, на овечьей шкуре, под низкий голос Эрики Баду), Егор много раз говорил Наде такие слова, которые она больше никогда и ни от кого не услышит.
«Ты похожа на „Девушку с персиками“. Только на нее смотришь и понимаешь: невинна, мечтательница, а персики – для антуража. А если бы на той картине была ты, всем бы стало понятно: персики – это то, что осталось после того, как ты объелась ими доверху. И мужчинами объелась, и любовью, и вообще – чувствуешь себя уютно только в этой животной сытости. И глаза твои блестят, как у колдуньи».
«Когда я смотрю, как вены просвечивают сквозь кожу на твоих руках, мне плакать хочется. Правда. Это самое трогательное, что я когда-либо видел».
«Ты неловкая, угловато ходишь, и пространство к тебе недружелюбно – все время то стул заденешь бедром, то в дверной проем не впишешься. Как подросток. И стесняешься этого жутко, я же вижу. Только вот знай: почему-то твоя неловкость сексуальна. А почему – я пока не разобрался, но если пойму, тебе обязательно расскажу».
«Я сегодня проснулся раньше и смотрел, как ты спишь. Ты спишь… жадно. С такой жадностью, что даже завидно. Ты спишь, как ребенок ест конфеты, – если так понятнее. Вот».
Необычные слова – казалось бы, и не поймешь, радоваться им или обижаться. Но это только если пытаться пересказать их третьим лицам. А на самом деле, приправленные его внимательным теплым взглядом, его улыбкой, они воспринимались как лучший в мире, эксклюзивный, драгоценный комплимент.
Да.
Но вот такого – «улыбаешься, словно душу пьешь, из соломинки, как густой молочный коктейль» – он ей никогда не говорил. Эти простые, нежные, точные слова достались несуществующей женщине – Фанни Ардан. Несуществующей – потому что настоящая, земная Ардан наверняка жила теми проблемами и страстями, которые Егор снисходительно презирал. Ревновала, завидовала, маскировала синеву под глазами тональным кремом, а целлюлит – утягивающими колготками. Во всяком случае, Наде так хотелось думать.
Она ненавидела Анфису Чехову, которой достались рассеянные слова: «Ты посмотри на линию ее плеч, с нее скульптуры лепить можно».
Ненавидела даже нарисованную девушку с картины одного знакомого художника, которую тот когда-то ей подарил – кажется, на совершеннолетие. Девушка сидела на качелях и держала в руках апельсин, у нее были светлые волосы и огромные серые глаза, серьезные и грустные. Сколько лет эта картина висела над кроватью – в красивой рамке, с дарственной надписью, – Надя к ней привыкла и даже внимания не обращала. Но стоило Егору приблизить к ней лицо и сказать: «Думаю, этой девушки не существует. Художник писал не с натуры. Он ее придумал. Потому что она идеальна. Таких точно нет». И все. Это было смешно, но Надя отводила от девушки на качелях взгляд, потому что ей казалось, что где-то на дне этих серьезных глаз неуловимым солнечным зайчиком посверкивает насмешка. А твой мужчина, мол, считает меня идеалом. И тебе никогда такой не стать. А если бы я встретилась ему в реальной жизни, угадай, кого из нас двоих он бы выбрал?..
Это был бред, паранойя. Но ничего поделать Надя не могла. И когда Егора не было дома, она переворачивала картину лицом к стене.
Она ненавидела – пусть земля будет им пухом – Наталию Медведеву и Мерилин Монро.
Иногда по вечерам Егор пил вино с пряностями под низкий хриплый голос Медведевой. В такие моменты Нади для него не существовало. Он был наедине с голосом – слушал и задумчиво смотрел в окно. Даже если она сидела рядом, все равно чувствовала себя третьей, и это было невыносимо.
А в Мерилин Монро он был в детстве влюблен, собирал ее фотографии и даже рисовал ее портреты. Он всерьез называл ее первой любовью и говорил, что она научила его анализировать свои чувства, делить их на тысячи составляющих, замечать полутона. Потому что, когда сверстники пили пиво за гаражами и с козловатым гоготком запускали руки под юбки прыщавых одноклассниц, Егор сидел дома и, прихлебывая кагор, писал длинные серьезные письма давно умершей Мерилин. Письма у него хранились до сих пор. Однажды Надя попросила почитать, а он ее так строго одернул, что она даже украдкой всплакнула в ванной.
Такое гаденькое, по-мещански мелкое, стыдное чувство. И с каждым днем оно крепло, наливалось ядовитом соком, распускало свои склизкие щупальца. Егор, если бы о нем узнал, наверняка перестал бы разговаривать с женой. Поэтому Надя о своей ревности привычно помалкивала, прятала ее где-то в донной, илистой части сознания. Иногда ей казалось, что ревность, как и любое чувство, которое ты запрещаешь себе пережить или хотя бы выговорить, разбухнет, заполнит до краев ее существо, и в конце концов она взорвется.
Но ненависть к тем, кто имел лишь потенциал, но никак не реальную возможность (а главное – желание) помешать ее счастью, была ничтожной по сравнению с ненавистью к женщинам реальным.
Незнакомка на Арбате с мечтательной улыбкой обернулась ему вслед.
Соседка зачастила под невинными предлогами – то соль ей, паразитке, понадобилась, то два яйца на пирог («А хотите вам потом принесу кусочек попробовать? У меня лучший яблочный пирог в Москве!»), причем вырез на ее халатике день ото дня становился все более откровенным.
Официантка, интимно склонившись, стряхнула хлебную крошку с его рукава.
«Надя, ты сошла с ума! Еще не хватало, чтобы ты ревновала меня к официанткам!»
Подруги.
Это было, пожалуй, больнее всего.
Одна из них присела на подлокотник его кресла и что-то тихо рассказывала, а он смеялся. Надя подавала им чай, мечтая об одном: вот бы можно было воткнуть ножницы ей в руку.
Другая все звонила советоваться по поводу компьютера. Как будто бы в Москве не было студий компьютерной помощи. Звонила, спрашивала какую-нибудь мелочь, а потом они еще долго болтали за жизнь. Надя все-таки не выдержала и однажды сказала ей: «Ну что ты делаешь? Зачем? Ты хотя бы понимаешь, что это подло?» Подруга еще и обиделась. И назвала ее истеричкой. Но хотя бы звонить перестала, и на том спасибо. Дура.
Даже Марианна – проверенный временем товарищ – и та ненадолго оказалась по другую сторону баррикад.
– Марьяша, ну почему ты так наряжаешься, когда к нам приходишь? – однажды в отчаянии спросила Надя. – Ты же просто забежала на кофе, ну на фига тебе шелковое платье, еще и полупрозрачное?
– Но я же всегда так выгляжу! – возмутилась та.
И это была правда – Марианна как раз из тех, кто и мусор выносил на шпильках. В иные времена Надя над этим подшучивала и даже считала, что это – от неуверенности в себе. Все проповедовала: «Любить себя надо любой, даже когда волосы грязные и прыщ на лбу. Опасно любить себя только красивой и выхоленной, потому что жизнь – штука сложная, мало ли что».
А вышло вот как – блестящие рыжие волосы Марианны, ее плоский загорелый живот с брильянтовой «шпажкой» в пупке, ее наряды, похожие на нежное оперение тропических птиц, стали для Нади костью в горле. Ни выплюнуть, ни проглотить.
– И все-таки, почему бы в следующий раз тебе не прийти так, как ходят к подруге на чай все нормальные люди? В спортивном костюме, например, без косметики, с хвостиком? А? – Надя говорила все это и чувствовала себя жалкой, жалкой, жалкой.
– А может быть, лучше тебе к моему приходу наряжаться? – насмешливо предлагала подруга. – У тебя же полный шкаф платьев, а ты все время в джинсах. Почему?
Надя и сама не знала почему. Наряжаться она умела и любила, только вот повседневное самоукрашательство воспринималось пыткой. Бесполезной тратой времени. Вставать на час раньше, чтобы нанести на лицо тон, на скулы – румяна, а на волосы – силиконовый блеск? Целый день прихрамывать на высоких каблуках только потому, что ноги кажутся длиннее и стройнее? Уютному, как пижама, любимому свитеру предпочесть платье, которому весь день придется мучительно соответствовать – держать осанку, втягивать живот? Вот еще, разве она, Надя, не «выше» всего этого, разве она не хочет, чтобы люди принимали ее такой, какая она есть? Чтобы любили именно ее, а не усовершенствованную копию?