— Вы сказали «пока». — Я старался не выдать охватившего меня облегчения, не хотелось доставлять ему радость — мол, заставил-таки попа подергаться. — Означает ли это, что вы еще вернетесь к вчерашнему происшествию?
Долгое молчание. Наверное, он раздумывал, чем бы еще меня помучить. Вздох.
— Дело закрыто. Расследование прекращено. В следующий раз хорошенько подумайте, прежде чем уводить детей из магазинов. Лады, отче? — Последнее слово он выплюнул, точно отраву.
Я это пропустил, не желая напрашиваться на неприятности. Он — власть. Я — никто.
— Хорошо, — сказал я. — Спасибо.
Повесив трубку, я прошел в кухню и поставил чайник; у меня сильно дрожали руки. Через секунду я выключил чайник, плеснул себе бренди и, перейдя в кабинет, стиснул в руке четки, тридцать три года назад в Риме подаренные Венецианским патриархом. С утра пить негоже, но сейчас мне это было необходимо, и благодатное тепло растеклось в груди и животе.
Я сел, и вдруг оказалось, что я плачу. Не о себе, нет, и не об ужасе последних суток. О былых временах. Когда священнику верили, когда потерявшегося ребенка вели не в полицейский участок, а к викарию. А нынче нельзя заговорить с ребенком, чтобы тебя не наградили подозрительным взглядом. Нельзя провести собрание служек в отсутствие родителя, который не даст тебе заигрывать с мальчиками. Нельзя помочь испуганному потерявшемуся ребенку — тебя сразу обвинят в похищении и заклеймят педофилом.
«Какие же вы сволочи», — мысленно сказал я тем, кто разрушил былую жизнь. Четки лопнули в моих руках, и бусины запрыгали по полу, закатываясь под кресло и стол. Я только смотрел. Подбирать их не было желания.
В Италию я приехал в январе 1978 года. Прежде я никогда не покидал Ирландию и не летал на самолете, так что оба эти события будоражили невероятно. Предстояло получить паспорт, и мама, откопав мою метрику, отправилась на Моулсуорт-стрит, где отстояла пятичасовую очередь и подробно рассказала паспортистке, зачем понадобился документ, а когда он был готов, я упивался в нем каждым словом, точно великим литературным произведением.
Это было полной неожиданностью, что из всех семинаристов нашего курса именно меня отправили заканчивать учебу в Риме. Обычно отбирали одного-двух кандидатов, и все считали, что нынче выбор падет на Кевина Сэмюэлса по кличке Папа. Или Шеймуса Уэллса, любимчика педагогов, умника и одаренного спортсмена, что всегда ценилось начальством. Однако выбрали меня. Да, я получил пять с плюсом за университетский курс философии и благополучно сдал неимоверное число семинарских экзаменов, но думать не думал, что у меня есть шанс. Правда, у меня были способности к языкам: я освоил латынь, французский, итальянский, немного знал немецкий, и, возможно, это перевесило в мою пользу. Бедняга Кевин Сэмюэлс так и не оправился от потрясения и даже не смог вежливо меня поздравить. Интересно, что он дал о себе знать лишь через четырнадцать лет — удивил меня письмом, где спрашивал, не соглашусь ли я обвенчать его с девушкой, с которой он познакомился, автостопом путешествуя по Америке. Разумеется, за пару лет до этого он отрекся от сана. Но это уже другая история.
— Поди знай, кого мне подселят, — причитал Том в утро моего отъезда; он сидел на койке, а я собирал свои пожитки в тот же чемодан, который распаковывал шесть лет назад. Все эти годы мы прожили вместе и знали друг друга, как знают лишь те, кто обречен на подобную близость, — семинаристы, космонавты и заключенные. — Наверное, какого-нибудь говнюка.
— Да один ты останешься, один, — успокоил я. — Некого подселять-то.
— Очень надеюсь. Я буду скучать по тебе, Одран.
— Мы уж почти закончили. Еще только год.
— Все равно.
Если честно, я не собирался так уж скучать по Тому. Мне стукнуло двадцать три. С семнадцати лет я довольствовался семинарской жизнью, а теперь меня ждало приключение, и я не хотел тратить время на беспокойство о том, будет Том Кардл проживать один или с кем-то в последний учебный год. За время в Клонлиффе он изменился. Он уже не был угрюмым озлобленным юнцом, каким приехал в семинарию. Том покорился своей доле, и если стезя священника его не прельщала, он, пожалуй, с ней примирился. Я уже не спрашивал, почему он не уйдет, коли ему так плохо, ибо ответ всегда был одинаков: отец его прикончит, и доказательством тому — папашин отклик на пятилетней давности побег.
Сейчас я гадаю, куда девалась его храбрость? Почему он больше не противился отцу? И почему духовный наставник не разглядел нарастающего в нем отчаяния, не постарался наладить мир в семье Кардлов и не помог парню, явно непригодному для священства, иначе устроить свою жизнь? Ведь это было его прямой обязанностью.
При всяком упоминании об отце Том заводился и сжимал кулаки. Раз-другой он пришел в такое бешенство, что я опасался за его здоровье. Он был с норовом, и разговоры о семье только распаляли его ярость.
У нас была единственная стычка, когда я ему врезал и он с расквашенной мордой кувыркнулся на кровать. Мы учились на втором курсе, и я поведал, что случилось в Уэксфорде летом 1964-го.
— Повезло тебе, — сказал Том. — Жаль, мой папаша не покончил с собой.
Хрясь.
К его чести, потом он извинился. Том бездумно ляпнул не со зла, но я это запомнил. Его тон. И полный серьез.
Вот еще деталь: тут одно хорошо, говорил Том, — ночью спишь. Мол, с девяти лет каждую ночь отец его будил либо он сам просыпался, ожидая отцова появления.
— А что он делал-то? — спросил я.
— Ох, Одран. — Том отвернулся и вышел из кельи. В скверном настроении он всегда куда-то исчезал.
— Мы непременно увидимся, — сказал я, навсегда покидая Клонлифф. — Вообрази, к тому времени мы уже станем священниками.
— О, какое счастье, — усмехнулся Том и пожал мне руку, что было самым ярким выражением нашей взаимной приязни.
Мама с Ханной проводили меня в Дублинский аэропорт и сказали, что из зала ожидания посмотрят, как взлетает мой самолет. Еще задолго до отъезда я отправился на Доусон-стрит покупать билет; денег, выданных каноником Робсоном, хватило даже на покупку темных очков, поскольку в Риме, говорят, солнце светит круглый год. Увидев мою сутану, персонал авиакомпании расстелил предо мной красную дорожку и сделал мне скидку.
— Как думаешь, удастся тебе пообщаться с папой? — спросила мама.
— Пообщаться — вряд ли, — ответил я, — но я, конечно, увижу его на воскресных благословениях на площади Святого Петра, еженедельных приемах по средам и непременно послушаю его проповеди на мессах. Однако не думаю, что вечерком мы столкнемся на улице, когда он выйдет прошвырнуться и закинуть в себя тарелочку спагетти, — пошутил я.
— Тебе ведь придется жить на итальянской еде? — встревожилась мама.
— Ну да, разумеется.
— Но желудок-то?
— А что ему сделается?
— Я бы свой пожалела, — скривилась мама. — Заморской еде веры нет. Слушай, сфотографируй его, если увидишь.
— Кого?
— Да папу же!
— Не выйдет, мам. В церкви нельзя снимать.
— Никто не узнает. Пришли мне пленку, и я отпечатаю снимки. Я знаю одно ателье на там делают фотографии за две недели, а если задержат, не берут плату. Я закажу два экземпляра снимков, один отправлю тебе.
Попробую, сказал я, и на прощанье мы расцеловались. В то время Ханне было двадцать лет, она уже два года работала в Ирландском банке на площади Колледж-грин. Там платят хорошие деньги, говорила сестра, но я не собираюсь всю жизнь торчать в этом банке. Совершенно неважно, возражала мама, где ты служишь, ибо рано или поздно выйдешь замуж, заведешь семью, и муж, если он стоящий человек, не позволит тебе работать.
— Приезжай в гости, — сказал я сестре. Впервые мне стало немного страшно от того, что меня ожидало, и возможного одиночества.
— Приедем, — ответила мама. — В твой главный день. — Громадным преимуществом обучения в Риме было то, что папа лично посвящал выпускников в сан на площади Святого Петра. — Но ты пиши, сынок. Каждую неделю. И не забудь про пленку.
Благодаря моей семинарской сутане на борт я взошел вместе с детьми и стариками, которых пригласили в первую очередь, и стюардесса усадила меня в носовом салоне. В аэропорту Фьюмичино меня встретил монсеньор Сорли, уже больше двадцати лет возглавлявший Епископальный ирландский колледж в Риме. Я ждал, что меня сразу отвезут в новую альма-матер, покажут мою комнату и ознакомят с расписанием занятий, которые, по словам каноника Робсона, от семинарских отличались лишь тем, что велись на итальянском языке. Ну и солнышка там побольше, с улыбкой добавил он. Да еще вместо пастушьего пирога или отбивной с картофелем на ужин подадут пиццу, спагетти по-болонски или лазанью.
Однако план оказался другим: монсеньор Сорли сказал, что сперва мы зайдем в кафе, ибо нужно кое-что прояснить. Я испугался, что уже чем-то себя замарал. В самолете я переволновался и выпил две банки пива. Все из-за этого? Наверное, меня отправят обратно, а Кевин Сэмюэлс следующим рейсом уже летит в Вечный город.