Потом я услышала в голове голос Фанни, голос моей матери, моего якоря, моего друга. В бреду мне стало легче, я расслабилась, и все стихло. Казалось, ее руки ласково перебирают мои волосы, рассеивая страхи.
(шшш все хорошо малышка все хорошо тебе не нужно ничего помнить)
(но Фанни в моей голове кто-то был и я была)
(шшш теперь недолго пока мы не разберемся с генри)
(но я)
(шшш к тому же тебе это нравится тебе этого хочется)
(…?)
(он и тебя обидел и тебя испугал теперь у тебя будет подруга она поймет)
(марта?)
(не бойся мы понимаем мы можем помочь тебе мы любим)
(любите?)
(о да впусти меня я так люблю)
Представьте, как снежинка опускается в глубокий колодец. Представьте, как хлопья сажи падают с тусклого лондонского неба.
(я люблю)
(я…)
Потом – ничего.
Бедный Моз! И бедная Эффи. Чего-то подобного следовало ожидать. Я очень старалась заставить Эффи забыть все, что она делала в состоянии транса, – ей бы это лишь навредило. Но оказалось, что моя власть над ней куда слабее, чем я думала. Многие верят, что настоящий гипнотизер способен заставить человека сделать почти что угодно – это неправда. Марта была Эффи во всех смыслах, или, если хотите, Эффи превратилась в Марту. Мне нравится думать, что они с моей Мартой были каким-то образом связаны, – возможно, благодаря их общему опыту с Генри. Мне нравится думать, что Эффи была наделена даром ясновидения и моя Марта могла говорить со мной, прикасаться ко мне через нее… Но я осознаю́, что голос разума говорит другое. Этот злорадный ледяной голосок говорит, что Марта родилась благодаря внушению и зависимости Эффи от опия, что она видела лишь то, что я хотела ей показать, и действовала только по моим указаниям. Может, и так.
Голос разума чем-то напоминает мне голос Генри Честера – слабый и раздражительный. Я вам вот что скажу: сегодняшняя наука – это вчерашняя магия, а сегодняшняя магия может завтра стать наукой. Любовь – единственная постоянная в этом суровом рациональном мире, любовь и ее темная половина, ненависть. Можете мне не верить, но мы вызвали Марту, Эффи и я, из любви и ненависти, мы приютили ее, и она позволила нам взглянуть на тайну. Вы можете думать, что я просто использовала Эффи – уверяю вас, это не так. Я люблю ее, как собственную дочь, и знаю, что они обе – два лица одной женщины. Все вместе мы – три в одной, эринии, неразделимые и непобедимые, связанные любовью. Это любовь подсказала мне заставить Эффи забыть то, что я ей показала, и любовь снова привела ее к нам, когда она нуждалась в матери и сестре. Я знала, что когда-нибудь это случится. Просто это случилось раньше, чем я думала.
В пятницу днем на Крук-стрит появился Моз, растрепанный и возбужденный. К нему приходила Эффи, и с ней, очевидно, случился припадок, который весьма встревожил Моза. Я предложила ему простое, доступное объяснение. Голос разума сумел хотя бы на время рассеять сомнения Моза, и он ушел не то чтобы удовлетворившись, но приняв мою версию. Эффи, как он сообщил, вернулась на Кромвель-сквер с наказом не выходить из дома до следующего четверга, и я не сомневалась – она не даст Генри повода для подозрений. Я верила в нее. Нам обеим нужно только чуточку времени.
В ту неделю я почти не видел жену. Я ничего не мог с собой поделать – мне были невыносимы ее присутствие, ее запах, ее голос. Я вкусил сильной плоти, и бледная немочь Эффи теперь ужасала меня. От нее все время пахло опием – она регулярно принимала настойку, без моих указаний, и я заметил, что по мере того, как действие лекарства ослабевало, она становилась все раздражительнее. Она мало ела, еще меньше говорила, только смотрела обвиняющим дымчатым взором. Кошка все время сидела у нее на коленях, злобная верная подруга, уставившись на меня узкими желтыми глазами. Я невольно заразился этой манией: мне казалось, они осуждают меня, видят меня насквозь.
Не в силах это выдержать, я вновь начал переписку с доктором Расселом, выражая опасения по поводу психического состояния жены. Даже сейчас я не знаю, почему так поступил. Быть может, я понимал уже тогда, что жизнь с Эффи станет нестерпимой, после того как я попал под чары Марты. Я несколько раз виделся с Расселом; я сказал ему, что новое лекарство, хлорал, – именно то, что мне нужно для борьбы с бессонницей. Не зря он хвастался, что у этого снотворного нет побочных эффектов. Кроме того, мы обсудили очевидное пристрастие Эффи к опию.
Рассел выказывал вежливый, почтительный интерес, проницательные серые глаза сосредоточенно поблескивали, когда он перечислял разнообразные мании, которым часто подвержены женщины ее склада, и ссылался на случаи истерической каталепсии, шизофрении и нимфомании. Неразвитый интеллект, говорил он мне, делает женщин более подверженными психическим заболеваниям, и, казалось, эта мысль доставляла ему абстрактное удовольствие, как настоящему ученому. Мне пришло на ум, что в лице Рассела я мог бы обрести бесценного союзника. Пилигрим в поисках самых экзотических случаев безумия, коллекционер испорченных мозгов. Однажды – мысль, едва оформившись, была аккуратно припрятана до лучших времен – его можно убедить добавить Эффи к своей коллекции. Я сложил его письма стопкой и запер в ящике стола с притворной беззаботностью отравителя, откладывающего смертоносный сосуд на потом.
Я проводил все дни в студии, пытаясь закончить «Игроков в карты», и впервые в жизни писал без натурщицы. Я отыскивал в памяти ее полузабытые черты, перенося их на холст маслом и пастелью. Я вспоминал текстуру ее волос, тепло кожи, небрежный поворот головы, и, словно по волшебству, она обретала форму под моими пальцами. Я не делал набросков и писал сразу, с осторожностью любовника: красноватый свет играл на ее скулах, подчеркивая беззащитную надменную линию подбородка, изгиб бледных трепещущих губ; отблеск огня отражался в ее угольных глазах. Она взглянула через стол на другого игрока, губы ее чуть сжались, а темные брови изогнулись насмешливой дугой: она смеялась или торжествовала. Я писал ее фигуру темными красками, чтобы выделить лицо, – пожалуй, самые выразительные черты за всю мою карьеру художника – и окружил ниспадающие волосы красным ореолом; лицо неопределенно, опасно сияло, будто позади нее бушевал пожар. Пять дней я лихорадочно работал над своей Пиковой дамой, затемняя готовые участки холста, чтобы привлечь внимание зрителя к ее лицу, только к лицу.
Как-то раз, всего на мгновение, я уловил определенное сходство с Эффи в ее подвижных, изменчивых чертах – но едва эта мысль появилась, я понял, что ошибся. Марта была такой живой, трепещущей, ее нельзя сравнивать с моей маленькой девочкой-нищенкой – попробуйте сравнить пламя с листом бумаги. Я инстинктивно знал, что, доведись им встретиться, ненасытная энергия Марты полностью поглотила бы Эффи.
Всю неделю я сгорал от желания. Ночами я корчился и стискивал кулаки под тяжелым покрывалом, а Око Бога гвоздем впивалось мне в затылок. Простыни горели, тело источало похотливую влагу, меня мутило от собственного зловония, но страсть не остывала.
Шесть ночей я черпал сон в пузырьке с хлоралом – до сих пор помню темно-синее стекло, что хранило бесстрастное противоядие от всех распутных снов. Изнуренный лихорадкой и вожделением, встречал я рассвет четверга, предчувствуя роковую развязку. Идти к ней второй раз было ошибкой – теперь я это знал. Шехерезады не существовало, не было никакой сказочной девы с глазами-гранатами. Сегодня она будет дешевой шлюхой, искусно освещенной и одетой, но все равно шлюхой, и вся чудесная алхимия исчезнет. Сегодня я это знал.
Я пришел в полночь. Я смотрел, как часы в холле отсчитывают последние секунды, и с первым ударом вздрогнул от дурного предчувствия. Когда эхо потонуло в тишине, позади меня открылась дверь и появилась Фанни, затянутая в желтую парчу, с волосами как виноградные лозы. Две ее подруги извивались у ног; стараясь избегать их немого презрительного взгляда, я следовал за Фанни, но не в красную гостиную, как в прошлый раз, а вверх по лестнице, в комнату на втором этаже, которую я прежде не видел.
Она постучала в дверь, затем молча отворила. За дверью было практически темно, свет из коридора на миг уничтожил нежное освещение внутри. Я услышал, как дверь резко захлопнулась у меня за спиной, и с минуту растерянно озирался. Комната была большая и почти пустая, горело лишь несколько газовых рожков с абажурами синего стекла. На миг вспомнился пузырек с хлоралом, дарящий оцепенелое забытье, и меня пробрала дрожь – но виной тому оказались не мысли: в комнате было холодно, погасший очаг скрывала темная китайская лаковая ширма. На полу лежали ковры, но стены были голые, и комната казалась мертвой, в ней не было ничего от великолепия красной гостиной. Единственным предметом мебели, который я заметил, был небольшой столик, на нем стояли голубой графин и стакан.