— Я начинаю гнить заживо.
— Ладно, не будем об этом по телефону, но все пройдет очень хорошо, увидишь. Доверься мне.
Кладя трубку, я ощутил головокружение и капли холодного пота на висках. Вспомнил, что ничего не ел уже тридцать шесть часов. Шел дождь, и я надел свой плащ, чтобы выйти.
Она стояла перед дверью с букетом фиалок в руке. Беретик, белый плащ.
Я сделал отчаянное, тотальное усилие, но еще никому не удавалось сдохнуть одним напряжением воли.
— Входи.
— Нет, я хотела только…
Она бросилась ко мне, рыдая. Мне пришлось пересилить себя, чтобы обнять ее. Я так злился на нее, так… Нет большей слабости, чем любить кого-то, отдаваясь на его милость.
— Лора…
— Не будем говорить обо всем этом, пожалуйста…
— Это ведь достаточно ясно?
— Я знаю, Жак, я… понимаю… И что это меняет? Знаешь, когда я говорю, что люблю тебя, речь ведь даже не о любви. Я тебе говорю о невозможности дышать иначе. Так что мне, по-твоему, до всех этих… телесных дел? Может, ты думаешь, что я тебя выбирала? Вроде как делала покупки и брала самое лучшее? Я вообще ничего не выбирала… Это ты, и я ничего тут поделать не могу… По-французски ведь говорят «сражен» любовью, верно? Когда тебя сразило, это же не нарочно…
Я прячу лицо в ее волосах. Жить так, жить тут, ничего другого…
Мы сделали еще несколько попыток счастья. Я понимаю под этим долгие прогулки рука об руку, лунный свет и пенье птиц, которое мы слушали вместе. Мы даже отправились на выходные в Венецию, ибо ничто не сравнится с этой милой старой гондолой, когда влюблен.
Вернувшись в Париж, я позвонил Лили Марлен:
— Ну?
— Загляни ко мне.
Я явился на авеню Клебер в семь часов вечера. Она не пригласила меня в гостиную, и мы остались стоять в прихожей. Лили вырядилась так, словно собралась на премьеру в тридцатом году. Узкое и прямое черное платье, жемчужное ожерелье, фальшивая диадема, черная бархотка на шее и длинные колыхающиеся серьги. Волосы были того выжженного и безжизненного оттенка, который у дамских парикмахеров свидетельствует об искусстве бальзамировщика. Она сильно набелилась, как те старые женщины, которые тщатся привлечь к себе внимание любой ценой, пусть даже испугав. Но в полумраке прихожей ее бледно-голубой, совсем как у фаянсовой безделушки, взгляд отличался пристальностью, которая свойственна глазам, видевшим все.
— Ладно, завтра в одиннадцать вечера. Оставь дверь приоткрытой и чтоб никакого света внутри. Ты был убит при ограблении.
— Слава Богу, — вздохнул я. — Ты не слишком торопилась. В общем, убит при законной самообороне. Это почти правда. Кто он?
— Какая тебе разница? — Ее губы сжались в тонкую нитку. — Ты ведь всегда шел до конца.
— Знаешь, «до конца» — не такой уж дальний путь…
Она смотрела на меня тем непробиваемым взглядом, что проверен на прочность знанием.
Я провел день, наводя порядок в своих бумагах. Лора больше не звонила. Я перечитал ее письма.
В шесть часов я сделал нечто довольно забавное: переменил рубашку.
Я ждал. Не думал ни о чем, чтобы умереть чистым.
Незадолго до девяти зазвонил телефон. Я почувствовал капли холодного пота на своем лбу. Я был уверен, что это Лили Марлен дает отбой.
Голос Жан-Пьера дрожал от радости:
— У меня для тебя хорошая новость. Ты здорово ошибся насчет Дули. Он сдержал слово. Я только что получил гарантию. Это составит два с половиной миллиарда, учитывая акции Кляйндинста. Ты победил, старенький папа. Опять победил! Оба уха и хвост, старина! Алло!.. Ты здесь?
— Да, пока здесь.
— Я говорю, что ты победил!
— Слышу.
— И это все, что ты можешь сказать?
— Ты должен жениться на Лоре, Жан-Пьер. Во-первых, она очаровательна. Во-вторых, она одна из самых богатых наследниц Бразилии.
Его голос стал жестким:
— Что на тебя нашло? Зачем ты так со мной говоришь?
— Я говорю с самим собой. У твоей матери было сто миллионов приданого.
— Но вы же любили друг друга?
— Не знаю. Я всегда был большой бабник.
— Ты хоть отдаешь себе отчет, что у тебя нервная депрессия в самом разгаре?
— До свидания, Жан-Пьер. Я очень горд тобой. Ты тоже боец, настоящий. Ты далеко пойдешь. Каков отец, таков и сын. В нашем роду кишка всегда была крепка.
— Хочешь, я приду?
— Нет, спасибо, все наладится. Когда станешь премьер-министром, не забудь создать госсекретариат по мужским делам. А теперь до свидания.
Я повесил трубку.
Без двадцати одиннадцать я слегка приоткрыл дверь, как было условлено. Потом задумался, будет ли у моего убийцы чемодан, раз уж ему надо имитировать ограбление. Возможно, что и нет. Я достал чемодан из шкафа в своей комнате и принес в гостиную. Я колебался. Может, я зря вмешиваюсь? Не знаю, взял ли бы профессионал чемодан с моими инициалами… С другой стороны, я плохо представлял его себе с мешком… Надо было также предусмотреть следы борьбы… Я рассмеялся. Я весь в этом: мне надо все держать в своих руках, до самого конца оставаться хозяином положения… Я знал, что мог довериться убийце, выбранному Лили Марлен, так что незачем этим заниматься. Он думал, что я ушел, я оказался дома, мы сцепились и… да, но надо быстрее погасить свет.
Погасив, я опять сел на диван. Я искал в себе следы нервозности, страха. Ничего подобного. Бык готов для бойни. Я надеялся, сам не знаю почему, что он ударит меня в затылок.
Послышался какой-то легкий шум.
Я скрестил руки и слегка наклонил голову.
У него наверняка электрический фонарик.
В гостиной вспыхнул свет.
В дверях стояла Лора, держа руку на выключателе.
Я застыл, словно в параличе, уставившись помутневшим взором в галлюцинаторную нереальность.
Она сняла перчатки. В руках у нее была маленькая серебристая сумочка. Изумрудное платье. Длинное платье изумрудного цвета с длинными рукавами и туникой в искрящихся блестках.
…В панике вернулся мир, нахлынув с рокотом и сигналами тревоги. Я вскочил на ноги:
— Тебе нельзя тут оставаться… Я жду…
— Я знаю.
Думаю, моя первая мысль была достойна похвал. Лора почувствовала, что я в опасности, и спешно покинула какой-то разодетый званый ужин, чтобы оказаться рядом со мной. Это была дань уважения женской интуиции и возвышенным чувствам, а если я пишу эти строки с некоторым цинизмом, то лишь потому, что юмор тоже гниет.
… Был темный прямоугольник двери и в золоченом зеркале — седой мужчина, пойманный в западню своими старыми стенами…
— Твоя подруга мне позвонила. Госпожа… Льюис Стоун, да, именно…
— Лили Марлен, — пробормотал я.
Она прошла через гостиную, легкая, победоносная. Зачесанные назад и собранные в узел волосы освобождали очень чистый лоб от всего, в чем был хоть малейший признак тени.
— Твоя подруга мне сказала…
— Я знаю, что она тебе сказала.
Она села рядом со мной:
— Жак, я не могу жить без тебя и… Не собираемся же мы расстаться только потому, что… потому, что…
— Потому что я становлюсь импотентом. Скажи это. Скажи это, Лора. Надо, чтобы это было сказано раз и навсегда…
— Ты не… это неправда! Но тебе требуется…
— … помощь, — сказал я, и мне удалось засмеяться.
— Неправда! Неправда! Твоя подруга мне все объяснила…
— Что она тебе объяснила, эта мерзавка?
— Ты много жил, и твоя сексуальность стала теперь не такой простой… не такой элементарной…
— Не такой… элементарной? Более «причудливой», так, что ли?
— Надо принять себя…
— Докуда? Докуда принять?
Я стоял и орал, и никогда «Закат Европы» не оказывал мне большей поддержки…
— Уж лучше сдохнуть. Пусть Европа принимает, только не я… Если у меня уже нет достаточного будущего, жизнеспособности, силы, если я вынужден лишиться себя самого, отказаться от собственного представления о себе, о цивилизации, о Франции…
— Боже мой, Жак, что ты несешь?
— Есть предел цене, которую я готов платить за энергию, необработанный продукт и сырье…
Но на этот раз я даже не успел засмеяться. В прихожей раздался звук шагов, и вошел Руис. Я уже готовился к этому некоторое время, поскольку чувствовал, что окружен заботами со всех сторон.
На нем была фуражка и шоферская униформа. Под правый погон просунута пара перчаток с пустыми и хищно согнутыми пальцами, тянущимися ко мне, словно крылья черной птицы.
— Старая бандерша, — сказал я.
— Sí, señor, — подтвердил Руис.
Он вышел на середину гостиной, снял фуражку и бесстрастно застыл. Я снова, и в последний раз, испытал жгучее волнение — предчувствие, смешанное с удовольствием, — глядя на это лицо, столь отличное от моего и напоенное совсем другим солнцем. Теперь я заметил, что след жестокости в складке его губ, спокойная уверенность и безразличие его ожидания были почти вызывающими, выдавая уверенность в будущем и в победе… Был еще краткий миг отказа, благородного негодования, непокорства и насмешки, стремительный проход по Елисейским полям со знаменами и де Голлем во главе, несколько глотков мартовского воздуха и внутренней болтовни, где извивалось и с ненавистью агонизировало мое в избытке проявленное классовое сознание…