— Если это чтобы порадовать детей, одно дело, — комментировала Паола, — но если ты действительно неумеренно идентифицируешь себя с тем, что читаешь, значит, ты заимствуешь-присваиваешь постороннюю память. Сохраняется ли зазор между тобой и этими баснями?
— Ну ты в самом деле, — отвечал я, — я беспамятный, но не ненормальный, организую рассказ, чтоб выходило смешней!
— Ладно, предположим, — Паола в ответ. — Но приехал ты в Солару, чтобы обрести самого себя, слишком уж тяжелым грузом на тебя давила эрудиция, составленная из Гомеров, Вольтеров и Флоберов. Ты приехал и загрузился эрудицией в области масслита. Не такой уж великий шаг, если разобраться.
— А по-моему, великий шаг, — отвечал я, — потому что, во-первых, Стивенсон не масслит, во-вторых, я не виноват, если тот, кого я восстанавливаю, воспитывался только масс-литом, и наконец, не кто иной как ты, посмотревши на корову Кларабеллу, заслала меня в Солару искать себя.
— Правда твоя. Что ж, извини. Если ты находишь в этом пользу, продолжай, вольному воля. Но все же действовать надо с умом, не отравляться до обморока такими чтениями.
Чтоб сменить тему, Паола спросила, какое у меня давление. Я ей наврал, будто только что ходил к аптекарю и что давление сто тридцать. Паола обрадовалась. Бедняга. Мне стало стыдно.
По возвращении из похода нас поджидал полдник, сготовленный Амалией, и свежая вода с лимоном. И посетительницы уехали.
Они уехали, я повел себя хорошо и лег спать с курами.
Нa следующий день я опять послонялся по комнатам старого крыла. Ведь, по сути, я пробежал по ним всего один раз, в скором темпе. Снова побывал в спальне деда, робко всунулся, не уверенный, что можно. Там стояли, как и но всех спальнях, комод и большой зеркальный шкаф — эта мебель была обязательной обстановкой.
Там я и открыл сюрприз! На дне шкафа, полускрытые висящими костюмами, от которых исходил дух старого, давно подохшего нафталина, размещались два крупных предмета. Первый — граммофон с трубой, требующий ручного завода. Второй — радио. Они были прикрыты разворотами одного и того же журнала: «Радиокурьер», программа передач на неделю; это были выпуски сороковых годов.
В граммофоне до сих пор стояла пластинка семьдесят восемь оборотов, облепленная вековой грязью. Я ее полчаса чистил, плюя на платок. Название — «Амарола». Я поставил граммофон на комод, завел пружину, из трубы выползло бесформенное шипение. Мелодию узнать было трудно. Ветхий причиндал находился в маразме. Что с него возьмешь, он считался антиквариатом даже во времена моего детства. Если я хотел слушать музыку того времени — вся надежда на дедов проигрыватель в кабинете. Да, проигрыватель-то в кабинете, а пластинки? Только Амалия может знать, где пластинки.
Радиоприемник, хотя и стоял в шкафу, за пятьдесят лет покрылся таким слоем пыли, что можно было на нем писать пальцем. Очистка потребовала времени. Это был чудный «Телефункен» красного дерева (вот чья коробка на чердаке), перед громкоговорителем натянуто толстотканое полотно. Тряпка служила для улучшения резонанса.
Тряпка занимала только часть передней панели, там еще имелась шкала настройки, потемневшая, станции не читались, и круглые ручки. Приемник был, разумеется, ламповый. Пошатав ящик, я услышал, как внутри что-то перекатывается. Сохранился в целости и провод вместе с вилкой.
Я перенес радио в кабинет, поставил на стол и воткнул в розетку. Поразительно, какие все-таки делали долговечные вещи. Лампочка, которой полагалось подсвечивать щиток станций, тускленько, но загорелась. Другие лампы — не захотели. Их право. Я подумал, что где-нибудь в Милане можно найти энтузиастов, способных возвратить к жизни эти руины, обладающих целым складом запчастей, вроде тех автомехаников, которые специализируются на антикварных машинах и снабжаются со свалок. И тут же я будто услышал голос пожилого электрика, полный пролетарской рассудительности:
— Ну что я буду вас обворовывать. Ну починю я его. Все равно вам не удастся словить то, что вы слушали полвека назад. Вы получите только то, что передают сегодня, а для этого годен и современный радиоприемник, купить новый дешевле, чем починить этот ваш.
Чертов пролетарий прав. Мое дело — проигранное заранее. Радио — не антикварная книжка, в которой сохраняется то, что люди думали, говорили и печатали пять с лишним веков назад. Радиоприемник, оживи он сейчас, наловчился бы изрыгать через свои хрипучие фильтры невыносимую музыку рок или как ее называют нынче. Все равно что купить в магазине «Сан-Пеллегрино» и надеяться — вот-вот запляшут на языке остренькие пузырьки воды Виши. Сломанный радиоящик унес с собой в небытие навсегда утраченные звуки. Как их оживить? Замерзшие слова Пантагрюэля.[232] Но если церебральная моя память могла еще с горем пополам восстановиться, то память герцевая, мегагерцевая, волновая невосстановима совершенно, невосстановима никогда. Солара не предоставляла звуковых впечатлений, одно только оглушительное молчание.
Однако был подсвеченный щиток с названиями передающих станций, желтых — средневолновых, красных — коротковолновых, зеленых — длинноволновых. Названия городов, которые я пожирал глазами, передвигая стрелку и пытаясь расслышать непостижимые словеса из Штутгарта, Хильверсума, Риги, Таллина. Неведомые топонимы — у меня в голове они выстраивались в ряд с Македонией, Туркиш Атакой, Виргинией, Аль-Калифом и Стамбулом. Что меня больше завораживало — атласы или эти списки городов с их шепотами, шорохами? Были там и свои, родные — Милан, Больцано. Я тихонько замычал:
Quando la radio trasmette da Torino,
vuol dir stasera ti attendo al Valentino,
ma se ad un tratto si cambia di programma
questo vuol dire: attento с'è la mamma.
Radio Bologna, vuol dire il cuor ti sogna.
Radio Milano, ti sento di lontano.
Radio San Remo, stasera forse ci vedremo…
Когда я слышу передачу из Турина,
то знаю, встретимся мы в парке Валентина,
а если вдруг переменяется программа,
то плохо дело, значит — не отпустит мама.
А если из Болоньи передача,
то о тебе я думал, это значит.
А если передача из Милана —
все о тебе я думал, как ни странно…
А если передача из Сан-Ремо,
то значит, о тебе мечтал я немо.
Снова названия городов — имена, подзывающие другие имена.
Радиоприемник был тридцатых годов. Стоила такая штука весьма недешево и приобреталась, в частности, как символ социального статуса. Мне захотелось поговорить о приемниках тридцатых и сороковых, и я позвонил Джанни.
Сначала Джанни сказал, что пора бы назначить ему зарплату, если я так активно эксплуатирую его в качестве ныряльщика за древними амфорами с затонувшего корабля. Потом, правда, растрогался:
— Радио, ну да… У нас завелся приемник примерно в 1938 году. Это было очень дорого, папа работал клерком, да, я знаю, твой тоже был клерк, но мой — в маленькой конторе и на маленькой зарплате. Вы ездили летом на курорты, а мы оставались на лето в городе, по вечерам ходили в парк продышаться, раз в неделю ели в парке мороженое. Папа не сильно любил разговаривать. Ну и как-то раз он пришел домой, стали ужинать, поели молча, как всегда, потом он вытащил кулек пирожных. — Откуда пирожные в будний день? — спросила мама. А он на это: — Просто захотелось. — Мы съели пирожные, папа подумал, поскреб макушку и наконец высказался: — Мара, похоже на то, что дела пошли удачнее, сегодня начальник выдал мне премию в тысячу лир. — Мама чуть не упала, зажала рукой рот, чтоб не закричать. Потом все-таки закричала: — Франческо, значит, мы сможем купить приемник! — Вот так покупались приемники. В те времена была в моде песенка «Se potessi avere mille lire al mese» — «Эх, кабы мне в получку тысячу лир давали». Такой маленький человек мечтает о зарплате в тысячу лир, что позволило бы ему покупать подарки своей миленькой женушке. Тогда тысяча лир была довольно-таки приличной зарплатой, думаю, папа в месяц зарабатывал не тысячу, а меньше. Как бы то ни было, премия в тысячу лир — кто мог вообразить такое? И вот, мы купили радиоприемник. Дай припомнить. Ну точно, «Фонола». Раз в неделю транслировали концерт оперной музыки, ведущие Мартини и Росси. В другой день, в определенный день, каждую неделю передавали комедию. Да что ты, какие Таллин и Рига, у нас на приемнике слов не было, сначала на панелях ставили только длину волны… В войну единственное прогретое место в доме было — кухня, и радио перенесли туда, и мы следили, чтобы звук был приглушен (поскольку за такое сажали), и мы слушали Би-би-си из Лондона. Закрывшись на сто замков, за заклеенными оберточной бумагой стеклами. А песни! Вот вернешься, только спроси, я тебе все эти песни снова напою, если хочешь — даже фашистские гимны. Хотя ты, как известно, не ностальгируешь. Но иногда такая охота попеть эти фашистские гимны. Вспомнить, как мы сидели вечерами у радиоприемника… Не помнишь, как в рекламе говорилось? Радио, обворожительное пенье…