После смерти отца Сьюзен месяц провела в Пейн-Уитни, где лечилась у доктора Голдинга. К этому времени он был ее психоаналитиком уже два года; когда я познакомился с миссис Макколл, она поддерживала повседневно ужасное состояние в основном овалтином, наркотическим препаратом, привычным ей с юности. Доктор Голдинг советовал употреблять лекарство на ночь, а также в случае любого дискомфортного ощущения, плюс аспирин при головной боли, тщательно отмечая время приема и количество принятого. Сьюзен так и делала. А вот когда-то, в Уэлсли, она пользовала себя только белладонной, что плохо кончилось. В этот колледж Сьюзен поступила восемнадцати лет, сразу после триумфального (с отличием) окончания принстонской школы мисс Файн для девочек. В Уэлсли многое оказалось для нее внове. Особый страх наводил преподаватель немецкого языка, молодой эмигрант из Европы, въедливый и прилипчивый, большой любитель длинноногих американок. По понедельникам, средам и пятницам Сьюзен, вместо того чтобы идти на его лекции, с десяти утра забиралась в чулан своей комнаты и сидела там до конца занятий, глотая белладонну, регулярно выдаваемую ей в студенческом медпункте для облегчения менструальных болей. Однажды (поистине благословенный день!) уборщица зачем-то открыла дверь чулана и обнаружила скорчившуюся Сьюзен. Из Принстона вызвали мать странной студентки. Во избежание скандала было объявлено, что они уезжают купить девушке зимнюю одежду. В Уэлсли Сьюзен не вернулась.
Такие чуланные отсидки случались и позже. Это тревожило меня. Брат с сестрой (уж я-то знаю!) сказали бы чуть не хором, что Сьюзен интригует и завлекает меня своими нервными срывами, что я, несмотря на возраст, так и не обрел опыта общения с вполне вменяемыми дамами и не научился проявлять даже отдаленных признаков здравомыслия в отношениях с женщинами.
Существовала и другая болезненная проблема — ее оргазм. Ничего не скажешь, Сьюзен старалась. Старался и я. Но чем больше мы оба прикладывали усилий, тем сильней наша постель походила на место отбывания трудовой повинности, тем меньше мы получали удовольствия, тем дальше было до ее оргазма. Поначалу Сьюзен честно и трогательно пыталась делать так, как надо (она вообще была честна и трогательна). А что надо? Раздвинуть ноги, считала она; между ними образуется некое гостеприимное отверстие, в него погрузится шланг и давай качать — туда-сюда. А кому от этого какое удовольствие, бедняжка Сьюзен и представить себе не могла. Но так надо. Я учил ее, не жалея ни труда, ни времени, ни даже крепких выражений. Сьюзен! Ты не курица на вертеле, которую крутят и так и сяк до полной готовности. Чтобы дойти до готовности, надо самой крутиться. Я-то кончу, а ты?.. Она никогда не кончала; так ведь она толком никогда и не начинала.
Но постепенно дело, кажется, налаживалось. Как радостно было наблюдать за пробуждением страсти и желания, берущими верх над робостью и пуританской благовоспитанностью! Смелей, Сьюзен, смелей — и ты получишь все, что хочешь. Еще чуть-чуть, чуть-чуть, чуть-чуть, ни капли постыдного тут нет. Неровное дыхание, приоткрытый рот, распахнутые глаза — сейчас! До финишной ленточки — ярд, фут, дюйм, всего ничего, мы прорвемся, на хрен, победа будет за нами! Удивительно, что обходилось без инфаркта. И сейчас помню, как добросовестно мы трудились: грудь в грудь, бедро к бедру, вперед-назад, словно разжигая огонь без спичек, щека к щеке, так что ей утром придется всерьез заняться макияжем, а мне будет больно бриться; ногти впились в ягодицы, тело блестит от пота, и… И ничего.
«Сегодня здорово», — прерывисто шепчу я, чувствуя, что Сьюзен близка к счастливому финалу. Я касаюсь губами ее ресниц: не появились ли слезы, вернее, две слезы; она никогда не позволяла себе больше слезинки на глаз. «О-о-о, я уже почти, — откликается она, — я вот-вот…» Тут-то и выкатываются две солоноватые на вкус слезинки. «Опять, — вздыхает она, — только почти. Как всегда».
— Будет иначе.
— Нет, не будет. Сам знаешь — не будет. Ведь то, что я называю «вот-вот», для других — вот: мелочь, пустяк, легкая разминка.
— Ты не права.
— Права… Питер, ты бы не мог… Ты бы не мог в следующий раз делать это резче?
Пожалуйста. В следующий раз я делал это резче, мягче, быстрее, медленнее, глубже, не так глубоко, повыше, пониже, сильнее, слабее, вот так. Миссис Сьюзен Сибари Макколл с Парк-авеню города Принстон искренне пыталась прыгнуть выше головы, да куда там. Всей ее смелости, ненасытности и испорченности хватало только на шепот с отведенными в сторону глазами: «Давай в другой раз попробуем…» — «Ну же, Сьюзи, только скажи как». — «Может быть, ты попробуешь сзади — но постарайся, чтобы мне не было больно». Что поделаешь, амфетамин, белладонна, овалтин и тонны других таблеток, поглощаемых с младых ногтей, не способствовали пробуждению страсти у благовоспитанной девочки; она всегда слушалась маму, папа ее всегда баловал; по отцовской линии богатая благочестивая семья состояла в родстве с одним членом сената Соединенных Штатов и послом в Великобритании, а по материнской — с промышленниками, крупными еще в прошлом веке. И все-таки прогресс был налицо: Сьюзен уже хотелось, чтобы ей хотелось. Но какими усилиями достигалось желание желания! Нагрузки оказались слишком высоки. Честно говоря, к концу третьего года затянувшегося романа мы оба были совершенно измотаны и шли в постель, как на работу. Ура! Благодаря продолжающейся войне, наше предприятие получило крупный оборонный заказ; каждый день мы выходим в ночную смену за отличные сверхурочные, к тому же мы трудимся ради общего блага. Но, Господи, сделай так, чтобы война поскорее окончилась, и черт с ними, с деньгами и общим благоденствием!
Сейчас, по прошествии времени, в голову приходит мысль, что Сьюзен, вероятно, была права и мне стоило перестать беспокоиться о ее оргазме. Когда я впервые завел о нем речь, она отмахнулась: «Оставь. Лично мне и так хорошо». — «Нет, тебе так не хорошо — или хорошо, но не так». Она спросила: «Но ведь это не мешает тебе получать свое удовольствие?» Я ответил, что меня заботит вовсе не мое удовольствие. «Ой, скажите, что за самоотверженность! — хмыкнула Сьюзен. — Какая тебе разница?» Разницу, объяснил я, должна почувствовать она, а не я. «Мой добрый самаритянин, облегчающий муки тех, кто страждет от сексуальной неудовлетворенности! Я не нимфоманка и никогда этим не страдала. Я такая, какая есть, и если кого-то это не устраивает…» — «Тебя-то устраивает?» — «Нет!» — резко отозвалась она, и из глаз выкатились две слезинки. Так начались затяжные сражения, в которых противоборствующие стороны были ближайшими союзниками.
С этой проблемой я сталкивался не впервые. Морин тоже не могла как следует кончить. Но она относила отсутствие оргазма исключительно на счет моего эгоизма. Так и сказала. Однако не сразу: со свойственной ей лживостью она довольно долго делала вид, что все не просто в порядке, а лучше и быть не может. О, эта лавина страсти, перед которой любые преграды — ничто! Целый год я был слушателем неистовых воплей, достигавших апогея тютелька в тютельку к моменту моего семяизвержения; сладкие судороги мужа не шли ни в какое сравнение с исступленными корчами жены. Поверьте, я был немало удивлен (не то слово, совсем не то слово!), когда Морин, презрительно кривя губы, изволила сообщить следующее о моих мужских способностях: прозаик Тернопол — жалкое (и в этом смысле тоже) ничтожество, и, заботясь о его душевном равновесии, партнерша волей-неволей вынуждена разыгрывать комедию бурных оргазмов; но когда-то настает пора кончать (не в этом смысле, увы, не в этом) — нельзя вечно лицедействовать ради повышения самооценки ни к чему не годного эгоиста. Все это я выслушивал при каждой ссоре. Даже скотина Мецик, ее первый муж, даже педераст Уокер, пришедший ему на смену, были куда толковее, и уж, во всяком случае, с ними не приходилось придуриваться…
Полоумная сука (не знаю, часто ли вдовцы поминают так своих усопших жен), смерть — слишком легкий исход. Тебе при жизни по праву полагалась бы преисподняя со всем ее пламенем и серой! Сатана с его воинством — при жизни! Отмщение — при жизни! О Морин, будь я Данте, для тебя нашелся бы подходящий круг в моем аду!
И все же чушь, которую с презрительным видом изрекала Морин, до некоторой степени изменила мое мнение о себе.
Оставаясь до конца честным, следует, наверное, признать, что доброе самаритянство по отношению к Сьюзен было своего рода попыткой избавиться от комплекса неполноценности, внушенного прежней супругой. Не надо меня учить; я сам научу кого хочешь.
Но не это главное. Сильнее всего в Сьюзен меня привлекало полное отличие от Морин, с которой мы всего год как расстались. Ночь и день. Черное и белое. Жесткость, озлобленность, бесцеремонность. Мягкость, доброжелательность, деликатность. Я слишком хорошо еще помнил громоподобные скандалы с немыслимыми обвинениями, неутомимость во вражде и неуемное желание сделать больно. А тут — сдержанность, застенчивость, такт. Для Сьюзен Макколл повышенный голос в разговоре, пусть даже с самым близким человеком, был невозможен, как локти на обеденном столе. Так не делают — вот и все. Чувствуя себя несчастной, она не искала виновных. Ее горе было только ее горем. Маленькая бедная богатая девочка. Не стоит тревожиться. Извините, если невольно доставила вам неудобство… Но тревожилась-то — она, беспокойство доставляли — ей. А Сьюзен безропотно забивалась в угол. Миссис Тернопол и миссис Макколл… Все-таки сходство было: обе они напоминали перепуганных подростков во время уличной драки. Но один (одна), не видя иного спасения, бросался, набычив голову, в эпицентр потасовки, а другой (другая) принимал на себя удары, бессильно опустив руки и даже не пытаясь защититься. Морин хотела заполучить от жизни все — и любой ценой. Сьюзен, казалось бы, не стремилась ни к чему — кроме таблеток. Негромкий голос. Привычка отводить кроткий смущенный взгляд от собеседника. Крендель каштановых волос на затылке, над тонкой нежной шеей. Две слезинки — по одной на глаз… Морин и Сьюзен были из разных племен. И то и другое — племена страдальцев.