Максик, ее Максик, летал меж гостей, раскрасневшийся, счастливый, с тарталеткой в руке и девкой этой последней рядом с ним, и улыбался посетителям и принимал комплименты, что-то говорил в ответ и снова смеялся, и снова говорил. И девка что-то поддакивала все время и тоже смеялась вместе с ним и глотала из тонкого стакана сухое красное, оставляя на прозрачном крае фиолетовую помаду.
Тогда-то именно, на закрытии, к моменту, когда принесли тарталетки с сырным салатом, фрукты, чипсы и сухое вино, появился Александр Егорович Ванюхин, сумевший таки выбраться на десяток минут из делового ужаса и поздравить забытого им мальчика. Фотографии он рассматривать не стал, не догадался, что так положено, но сына чмокнул, сделал глоток вина и собрался уже идти на выход, где его поджидали охранники. Но в этот же момент заметил длинноногую телку и невольно остановил на ней взгляд. Телка развернулась к нему лицом и оказалась Милочкой Ванюхиной, почти родной племянницей семнадцати лет от роду, урожденной Михеичевой, Нинкиной сестрой.
Мила раздраженно отворачивалась в противоположную от Максовой девки сторону, чувствуя, как болотная тварь перебирается ближе к пищеводу, в привычное место напротив впадинки, давно уже ставшей ложбинкой, и обнаружила в конце разворота собственного дядю, дядю Шуру. Ванюха подошел к племяннице, положил ей руки на плечи и притянул к себе. Милочка почувствовала, как пахнет от него чем-то горьким и сухим, но очень при этом дорогим и качественным.
— «Гуччи»? — спросила она, глядя в глаза дяде Шуре.
— Круч-че, — улыбнувшись в ответ, срифмовал дядя Шура и добавил ей на ушко: — Я свинья, понятно?
— Я знаю, — тоже улыбнулась Милочка и посмотрела на него так, как смотрел в финале «Частных уроков» в глаза Сильвии Кристель тот мальчик, который успел уже кое-что понять про эту жизнь. Только теперь мальчик тот была она.
— Я приеду к тебе, — сказал Александр Егорович и покосился на Максика, — ладно?
— В субботу, — ответила Милочка, — мама в Пушкино уедет, к бабе Паше Бучкиной, а оттуда на рынок за цыплятами. Вечером только будет, но не поздно.
— Я к тебе приеду, — еще раз сказал дядя Шура, на этот раз без улыбки и выделив внятно интонацией «к тебе», сунул ей две стодолларовые бумажки: — купи себе чего захочешь, у тебя ведь выпускной бал скоро, да? — после чего развернулся и покинул выставочный зал…
… Первые три года ожиданий возвращения семьи Лурье на родину по завершении американского мостостроительного контракта Нина выдержала довольно легко, не так, как она рассчитывала, будет. Отношения ее с Самуилом Ароновичем были идеальными. Старик к ней прикипел невозможно, и изначальный вопрос, который он себе задавал — и чего она, красивая и молодая, нашла в куске старого нерусского говна, — волновал его лишь поначалу, в первую пару лет знакомства. Потом время стерло постепенно причинно-следственную связь, и вопрос потихонечку стал отмирать сам собой. Иногда Самуилу Ароновичу даже казалось, будто Нину он знал всегда, и в результате он путался в деталях и датах. Но потом выяснялось, что путаница эта имела место во сне, в глупых его сновидениях всего лишь, где всегда неясно было по завершении сеанса — где начало, где конец и в чем состоит суть замутненной середины; и он успокаивался, приводил сосуды мозга в порядок, как умел, но к мысли о Нине в памяти своей возвращался с неизменным удовольствием.
Нинина ненависть к незаконному деду ее сына тоже растворялась, но не так, правда, быстро, как набиралась расположенность к Нине самого старика. Однажды она даже поймала себя на мысли, что получает удовольствие от общения с одиноким Лурье, потому что давно успела осознать, что так же, как и он, одинока по жизни и сама. Не по внешним ее признакам, разумеется, не по оберточной стороне, а изнутри карамельки той, изнутри, куда не повидло, оказывается, было набито, а соевый продукт с добавкой сахарозаменителя.
И поэтому, когда услыхала от деда про возможность очередных трех контрактных лет за океаном — а это, туда-сюда, девяносто пятый получается, да еще самый край, — то, вернувшись домой, не закатила сама себе истерику, а просто горько поплакала, тоже сама для себя. Уходила когда от деда, огорчения скрыть не сумела все же. И дед, проводив Нину, тоже всплакнул немного — подумал, про него Нина печалится, долготерпение его жалеет, стариковское его одиночество.
В октябре девяносто пятого года и возник тот самый край, поцеловав который у американского флага заокеанская часть семьи в составе доктора Марка Лурье, ученого, конструктора и преподавателя, миссис Ирины Лурье, его жены и владелицы небольшой туристической компании «Айлур Трэвел», и их сына, ученика школы для особоодаренных детей Айвана Лурье, получила американское гражданство с вручением темно-синих паспортов законных граждан. Деду Марик позвонил в тот же день и между делом сообщил новость, намеренно не придавая этому событию значения.
— Стало быть, остаетесь там? — спросил Самуил Аронович, зная ответ и так. Давно зная.
— Я хочу забрать тебя наконец, папа, — закинул удочку в сотый раз Марик. — Прошу тебя, не упрямься.
— Нет, — спокойно ответил старик без всякого упрямства в голосе, и Марик понял, что дальнейший разговор бесполезен.
— Я приеду летом на две недели, пап. У меня отпуск будет, но не длинный. Ирка тоже приедет, если только сможет вырваться — у нее самый наплыв летом. А Айван… — он замялся и поправился: — А Ванька точно не сможет, у него все лето специальный курс с прицелом на экстерн следующего года, чтобы бесплатно учиться дальше. Хорошо?
— Хорошо, — ответил дед, — пусть учится, — и повесил трубку.
Полученную из Далласа новость он решил Нине не сообщать. Мешала гордость, засевшая с исполкомовских еще времен.
«Стало быть, — думал старик, — они семь лет тому назад подали еще, или шесть, и не сказали ничего. А я, старый идиот, контракты Мариковы подсчитываю, дни считаю».
Так он раскручивал спираль обиды на родню, понимая прекрасно истинные мотивы такого поведения членов своей семьи. Но обида была дороже, а стоила ерунду всего — возможность лишний раз пожалеть себя и вспомнить покойную Сару и нежданного Марика. И неподбитый танк выплывал откуда ни возьмись поперек воспоминаний, и ротный с кишками из рваного живота сразу следом, и контузия, и медсанбат, и победа. А заодно вспоминался Торри Первый, а вслед за ним Торри Второй, что лежал семь лет под пироговской сиренью. Затем мысли перебирались дальше и текли по пенсионному уже маршруту, приближаясь к уколу смертельному и собачьей сестричке из Пушкина. Ну а в конце пути трасса неизменно замыкалась на Нине Ванюхиной, бескорыстной благодетельнице со станции метро «Спортивная». И так по кругу…
Терялись в этом замкнутом цикле лишь две жизненно важные составляющие: тридцать пять лет исполкомовских будней и четырехлетняя обида в акватории Большой Пироговской гавани.
А Нина… А Нина, узнав от Самуила Ароновича, что американские Лурье не вернутся домой и на этот раз, потому что снова Марк Самуилович работу свою в компании продолжит, ничего не сказала, простилась со стариком и ушла от него раньше обычного, потому что необходимо ей было времени теперь больше, для того чтобы услышанное осознать. Потому что не только поплакать ей нужно было как следует, но и посмеяться — тоже во всю горькую силу и тоже вдоволь, года до девяносто восьмого теперь, не меньше…
Жить со своей племянницей Милочкой Александр Егорович Ванюхин начал с той самой субботы, когда Полина Ивановна уехала с утра навестить бабу Пашу, чтобы прямо от нее заскочить на пушкинский рынок за цыплятами, а затем уж ехать обратно в Мамонтовку. Жить — в том смысле, что оба они, и племянница, получившаяся таковой по невольному родству, и дядя Шура к моменту появления его в доме Ванюхиных в субботнее утро точно знали, что каждому из них предстоит совершить. У Ванюхи на этот счет имелись все же определенные сомнения, не морального, правда, — другого порядка. Например, неуверенность в том, что девочка его поняла верно, — намерения его, те самые, относительно субботнего приезда, которые он и не захотел скрывать от нее, а, наоборот, о которых попытался предельно ясно дать понять. Ну и прочее всякое: возможные неудобства бытового характера, что тоже может в какой-то момент стать препятствием в деле охмурения Нинкиной сестры. Но сомнения тем не менее были минимальны: не могла не понять, смотрела правильно, не по-детски, другим глазом смотрела, зрелым и ждущим.
«Да и не целка ж она, в конце концов, в семнадцать лет-то, — думал он в тот день, как затеял вылазку. — Пьет как лошадь сколько уже, не могла целяк оставить, точно не могла, потеряла давно уж, там же, в Мамонтовке, с ребятней местной, пьет с которой, как и мать ее Люська пила — кто налил, тот и забрался на нее. И в тюрьме, видать, по такой же схеме, в колонии той строгой…»