Гость побежал проверить. Приподнял тюфяк: есть! Чехольчик из чёрной кожи, а в нём — клюв ворона. «На догадку и находка!» — с этой мыслью новые Гале вопросы, но уже веселее: «Пьёт он чего, прежде как начать с тобой?» Её будто ужас обдал, глаза выпучила. Но потом отошла. Водку, мол, он пьёт и приговаривает: «Не родная ли ты мамочка?» Егерь кивнул. «Небось, принимает не по-простому?» — «Нет, сосёт через вот это», — и подала трубочку из полой птичьей кости. Егерь разглядел на ней знаки, и душенька затрепетала — таинственней не увидишь. Неуж, мол, далась мне судьба?
Велел принести водки — да в посуде, из какой знахарь пил. Галя на стол фляжку: четыре грани, толстое стекло тёмно-зелёное. «Пробку, — говорит, — он зубами вынал». Егерь: «О!» — и так же зубами вынул, приказал Гале выйти. Снял с себя всё, что ниже пояса: ноги жилистые, кривые, поросли жёстким волосом. А куртка богатая! шляпа с заморским пером.
Взял в левую руку чехольчик, где вороний-то клюв, в правую — костяную трубочку. Прижал к мошонке средство, во фляжку трубочку погрузил — и как потянет! После седьмого глотка крякнул и сладко шепчет приговорку: «Не родная ли ты мамочка?» Сам думает: «А ведь вправду роднее-то поищи!»
Фляжку опустошил: хорошо! Оглобелька полу куртки приподняла. Он аккуратно коснись пальцами оголовка, говорит: «Не проси, копытце, в улей вломиться». Как бы, мол, спешкой ворожбу не попортить. Дичь перед варкой в воде держат, а варят — не до пяти считают. Так и тут: вся полнота пользы наспех не дастся. Вытомиться надо, озвереть до дикой страсти, тогда и показывать бабам истый натиск. Тоже то удобно, что есть, где дичать да заодно Разлучонского высматривать.
Выскочил из избы и, чтоб на Галю не кинуться, прыгает на одном месте. «А ну, — орёт, — как мне попасть в Пивную Пипень?» Галя несла в баньку дрова — посыпались чурки наземь. Он прыг да прыг, а её глаза: вверх-вниз, вверх-вниз — зачарованы тем, что из-под куртки торчит. Подошла слабыми шажками, наклонилась и говорит будто залупе, а не ему: туда-то дойти, там повернуть. «Опосля лесом, лесом, и будет Пипень Пивная».
Побежал он — борзыми не догнать — в шляпе с пером, в куртке, да голоногий; зад и именье на виду. Тут в события замешайся загадка. После неё надо убить каждого следователя, который слушает свидетелей. Но это — дело дружинников, а загадка — вот она. Создалось влияние на тех, кто наблюдал безобразие. Они видели не его, а словно в идёт человек в одежде из золотой парчи, в красных полусапожках, на голове — тюбетейка, усыпанная самоцветами. Впереди него тянется артель нищих. Они голосами — до чего чистыми! — поют: «Небо злое, грозовое! Грозовое, штормовое...» — и из котомок выгребают бисер, на дорогу горстями сыплют.
Не про то слава, что чисто пели. Бисер — как они прошли — остался лежать и поблескивать, вот что! Попробуй обрати его в сор — фиг! Как верить-то в чудеса науки?
Нашлись — кричали другим: «Не берите! Горя не оберёмся!» Но народ, конечно, собирал. Продадут — и пошёл выпивон. Нападало потом и горе. Но, можно подумать, его до того не видали. Есть чего вспомнить. А тут дожила до сего дня светлая память в виде поговорки: «Где тот конь, чтоб высер на дорогу бисер?»
Ну, а когда Егерь прибежал к Пивной Пипени, туда и Артюха на коне. Узнал от Гали устремление гостя — привёз ему пищу. Тот у родника ноги мыл. Затребовал три воза сушёных коровьих лепёх — кизяков, — соломы воз. Где родники образуют ручей, там велел сложить из кизяков укрытие, кровлю набросать из прутьев и соломы. Поселился навроде скотовода, который пропился и хочет птицеловом стать.
У ручья лесные голуби садятся: попить-поплескаться. С поляны дергач голос скрипучий подаст. И сколь иной птицы кормится, от врагов хоронится. Средь кустов заяц мелькнёт. Жаба выйдет из-под корней, обдумывает что-то своё...
Егерю привезён бочонок водки. Два раза на дню Артюха с питанием: мясо в горшочках, с груздями солёными запечено. Егерь приберёт, сколько свадьбе в мясоед не умять, в убежище влезет: еле поместится меж кизячных стенок. Перед всхрапом успеет шепнуть: «Скотинься, тело, и зверей — будет мужество ярей!»
Однажды пробудился за полдень, черпак водки выпил и не поймёт: что за изменение в природе? Под осокорем белеет голая краса-стать, сисята-торчуны изюминами манят. Гляди-ка, ляжки цветок зажали. Не фонарик ли ночной прозваньем? Светит не светит, а на свету и мысок и плоский животик. Ножки топ-притоп, а цветок не сронится. Плотно взят — стережёт клад!
Егерь себе: «Правду паренёк толковал, что тут барышни в образе птиц прозябают. Эта, видать, из птичек сиповок. Или королёк?» Чтобы её не вспугнуть, не встал в рост, а, согнувшись, боком к ней. Тихонечко руки развёл — хвать! обхватил её ниже спинки: убеги! И лишь тогда стал распрямляться: ладони ей под окорочки — оторвал от земли девушку. Она уж цветка не держит — обняла ножками человека, его шею ручками обвила. Он шепчет: «Цветочек — это так, сновиденье, а на толстолобый подпорыш осесть — это мудрость!» Прислонил её спинкой к осокорю, приладился, она тоже подсобила. Взялись за действие. Он силён, она не квёлая — так и заходило весло в уключине!
По успеху и хвала. Тех заслуга велика, кто умеет встояка.
Отмахались умелые, Егерь соснул с часик в своём убежище, выглянул. Время к вечеру, а зной не легчает; духотища. В ручье девушка моется. Кажется, будто другая уже. Выскочила на берег — верно! Приземистей, задастей, чем первая. Встала на четвереньки, смотрится в воду, как в зеркало. Он взял в зубы соломинку, подобрался на карачках к пригожей — и кольни соломинкой в окорочок. Она обернулась, а он: «Не садись, гол зад, в овсы, а почуй мои усы!» — да ржать. Как она его отбрила! «Вы видели, чтобы я в овсы садилась?» — покраснела свёклы красней. Он не знает: пардон, что ль, сказать? Втолкнул поршень и тогда уж: «Пардон». Будто ей теперь до того.
Такие встречи-труды и пошли у него, и пошли. Третья хорошая явилась, потом — опять первая. И ни разу не сорвётся тормоз, хоть дёргай колесо до бешенства. Как после этого плечи не расправить? Подбоченится, думает: «Идут ко мне телом обмяться, щедрость получить — и снова летают птицами. Вон куропаточка села. Была моей! И вон та уточка. И сойка. Мне ли вас не узнать?»
Оборотни и те, мол, от меня в лёжку лежат! Очень растроганный, лезет спать в укрытие из коровьего навоза. Снятся голые бесстыдницы и куропатки, а надо б, чтоб снились глухие платья и строгие лица. Ходят-то к нему учительницы из сёл. Молодые, а женихов для них нет; деревенские парни им не ровня. Просто мление унять и то не с кем. Дай Игнату или Нилу Нилычу — ославит жена, службы лишишься.
А тут узналось: поселился в лесу сильный мужчина, самим царём направлен. К роднику жизни да не поспешить? Наладились пробираться через дебри, кружным путём. Удумали умницы использовать слух о заколдованных барышнях. Спрячут одежду под кустами или в дупло и изобразятся с цветком.
Егерь разохотился продолжать. Уверен, что где-то здесь Разлучонский таится. Никуда, мол, не денешься — выдашь себя. Приказал Артюхе, чтобы, помимо обычного, привозил горшочек сметаны с вареньем. Останется Егерь один — оглядится, отнесёт горшочек в чащу. Там из валежника выступает пень, оброс грибками. Поставит на него горшок, скажет направо, а после налево: «Не побрезгайте. Ни я и никто сметану не трогал».
Той-то порой прибыла к поместью Полинька. Ехала, наняв карету и прислугу. Следом багаж везли: французских платьев дюжину дюжин да ещё несколько. Привыкла к форсу.
Кто в поместье служил, все набежали. Она из кареты показалась: личико — волшебство зари! Брови — ястребок прильнул, крылья вразлёт — на переносье сошлись. Глаза из-под них — огнистая синь гордяцкая; в плен только и сдаваться им. Губы: солёным помидором стать — чтобы присосом впились. Причёска — смоль; локоны сажевые вдоль щёчек бело-розовых колышатся.
Артюха было ей подножку каретную опустить, а слуга с запяток прыг: толкнул его. Каблуком ему на ногу — и сам подножку примостил. Полинька — даром что глядела поверх голов на бельведер — приметила и это. Долговязенький парнишка уж больно кудреват: над мордашкой — будто папаха золотистого каракуля.
Прошла в дом, осмотрелась в комнатах и велит Артюху позвать. На ней платье креп-рашель: по ночному небу узорная позолота. Плечики голенькие — голубкам целоваться на них. Он стоит тихонький, а она: ах! так и запустила в обе ручки в кудри его! «Мой человек сделал вам больно грубым сапогом. Покажите это!» Артюха задрожал: «Это?» Она: «Разумеется!» Он перекосил лицо на плач: «Пожалейте мой стыд, ваше сияньице». Как она ударится в смех! «Стопу покажите отдавленную!»
Снял он лёгкий ботинок: за барином донашивал. Она замечает: мозолей нет, пятка не разношенная, а кожа — как у молочного поросёночка. Соблазнительный паренёк. Сосун сердечный.
Спросила: «А девицы здешние, видимо, толстопятые?» — «Ух, толстопяты!» Она снова в хохот: чёрные локонцы так и заплясали вдоль щёчек. Глазки гордяцкие стали слаще малины-вареньица. «Хотел бы, — не говорит она, а мурлычет, — разницу увидеть?» Он привскочил: «Совершу, как прикажете!»