— Если на всю катушку — год принудработ, не больше, — хладнокровно ответил подсудимый.
— Вот кладу руку на телефон, если будешь топорщиться, позвоню, чтоб меньше трёх лет не давали.
— Год принудиловки, и сюда же пришлют отбывать наказание. А я вам обещаю: любому, хоть бы и тебе, холку намну, если будет пакостить на озере. Жизни своей не пожалею, а каждому гаду устрою, чтоб волна качала берега.
Сверкалов задумчиво смотрел на него. Не со зла смотрел, а просто размышлял — это немного умерило боевой пыл Размахая.
— Эх, Витюша, — сказал Семён почти задушевно, — я вот сейчас ехал в милицейской коляске мимо нашего леса. Помнишь, как мы ходили в Берёзовский Ямок за рыжиками? Сколько их там было! Косой коси. Такой лесочек был славненький, приветливый, ласковый, будто дом родной: ёлочки вроде новогодних, кусты, берёзки.
— Помню, — кивнул Сверкалов.
— Нынче на одних тех рыжиках наш колхоз обогатиться мог бы.
— Как это?
— Собрать, посолить и — в московский ресторан. На вырученные деньги и строили бы, и технику покупали бы.
— А чего в московский! Можно и в Париж, в Лондон, в Рим.
— Так какого ж ты… велел его раскорчевать! Думал хоть, что творишь? Соображал?
— Думал, Сёма, думал. Расчистили — поле стало просторное, технике вольготнее.
— А кто для кого на свете живет: техника для нас или мы для техники? Ведь сколько лет пашете, сколько лет вымочка на этом месте, и больше ничего. Значит, всё только для того, чтоб трактору пахалось, а на остальное наплевать?
— Если вымочка — осушить надо.
— Опять канаву рыть? Ты уже сколько их накопал! Вон Рожновское болото погубил и три озерка. Много ты на том болоте урожая собрал? Заросло кустарником. А было-то — помнишь? — цапли там ходили, по весне лебеди садились, журавли. Уток было столько, что поднимутся — неба не видать! А в озерках раков тьма-тьмущая. Забредешь, бывало, — они за ноги голые так и хватают, так и хватают…
— Да-а… Как не помнить! Нынче б тех раков ловить да в корзинах с мокрой травой — в Москву. По полтиннику за штуку. Очередь встала бы — на три квартала! Обогатились бы мы.
— Так зачем же ты осушал?
— Установка такая была. У нас, Сёма, план был не по ракам или рыжикам, а по зерновым, по мясу, по молоку.
— Неужели нельзя было сделать так, чтоб никого не обижать: ни озера, ни леса, ни самих себя? Зачем нам этот план, когда разум дан?
— Ты безнадежный идеалист, Размахай Семёныч. Мечты твои называются знаешь как? Утопия. А у нас, я ж тебе объясняю, плановое хозяйство. План — закон нашей жизни.
— Кто их составляет? Кому мы это дело доверили? С кого спрашивать? Сторожок кивает на тебя, ты — на него, и виноватых нет.
Э-э, что со Сверкаловым толковать!
— Хреновый тот план, — решительно буркнул Размахай. — А составители еще хреновей.
— Составь ты лучше. Вот пригласят тебя в столицу, посадят в министерское кресло, и валяй.
— Ты вспомни, Витя, какая красивая земля была в пору нашего детства! Там перелесок — тут ручей, там луг — тут рощица… а тропинки! Вот пойдешь, бывало… эх, да что говорить!
— Теперь еще красивей у нас, Сёма, — стоял на своем Сверкалов. — Тут опоры электролинии, там антенны телевизионные… шоссе асфальтовое проложили, жилье строим из кирпича.
— Перелески ты выкорчевал, зверей и птиц потравил, вместо ручья сделал канаву. Посмотрел бы, как через твою канаву наши коровы перебираются. Скалолазы! Какое может быть молоко после такого лазания!..
— Всего не предусмотришь.
— А зачем ты, собака, велел карьер в сосновом бору вызыбать? Такой был бор — красавец! Небольшой, светлый, чистый. Помнишь, нас, первоклассников, учительница Ирина Сергеевна водила туда гулять? Я до сих пор помню. Какие там боровички родились! А белок сколько было, а… Так нет, дай все порушу. Как у тебя только рука поднялась на эту красоту и как только язык повернулся отдать такое распоряжение?
— А где же песок брать на дорогу, Сёма?
— Не знаю! Где угодно! — чуть не заплакал от досады Размахай. — Зачем ты, делая одно добро, творишь в то же время два зла, и зло у тебя перекрывает! Почему так, товарищ Сверкалов? Почему ты изуродовал нашу землю, нашу с тобой родину?
Юра Сбитнев зашел на этот крик, и был он готов выполнить любое указание Сверкалова, не от избытка исполнительности, просто они заодно, единомышленники и соратники, одного поля ягоды.
— Вези его отсюда, — махнул рукой председатель. — Пусть там с ним разбираются. Мне он надоел.
Семён выходил из его кабинета, а Сверкалов ему в спину:
— Надо, Сёма, идти по жизни не задом наперед. Понял? Вперед гляди, Размахай Семёныч! А не назад.
Семён ему от двери:
— Если мы оглядываться не будем, то такого наворочаем! Нас наши внуки проклянут!
— Ты сначала детей заведи, а потом о внуках толкуй.
Это он уколоть хотел. Ну, не прежние времена: теперь-то Семён ответил весело:
— Не беспокойся, заведу. И будь уверен, он вашей породе спуску не даст…
Речь свою он продолжил и в коляске мотоцикла, обращаясь уже к Юре, — о сыне, который подрастая, будет подпирать пошатнувшееся дело. Только бы он поскорее родился и поскорее вырастал!
19
Пятнадцать суток прожил Размахай в районном центре — так долго не жил он в городе, никогда на такой большой срок не отлучался из своей Архиполовки. Если, конечно, не считать службы в армии — но это когда было-то! Двадцать лет назад.
Вышло так, что в первый день двор милиции покрывали асфальтом — Семёна послали помогать. Он разбрасывал чёрную горячую кашу, разравнивал, отступал от грохочущего, фыркающего катка. И асфальт, и каток исходили синим чадом, у Семёна мутилось в голове, но, не своя воля, отстоял эту вахту с честью.
На другой день асфальтировали ту улицу, где милиция и так называемый Дом Правосудия; Семён уже сам ездил на асфальтовом катке, поскольку тот ему покорялся с большей охотой, нежели прочим. Тут, слава Богу, асфальт кончился — фонды исчерпались; а у начальника милиции персональная «Волга» вышла из строя, стала кашлять и чихать — Семён вызвался ее вылечить и сделал это в два счёта: всё-таки машина — не корова, машина — попроще.
Начальник милицейский так растрогался, что чуть было не отпустил архиполовского «преступника» домой, но вовремя спохватился, поскольку выяснилось, что Размахай и по части столярного ремесла ловок, поручил отремонтировать мебель в красном уголке милиции. Семён работу выполнил настолько хорошо и быстро, что слава о нём дошла до народного суда, — оттуда явился какой-то заседатель и лично, очень почтительно проводил дарового столяра в Дом Правосудия, где Семён несколько дней подгонял не затворяющиеся и не растворяющиеся створки в оконных рамах.
Это было жаркое лето, когда и в газетах, и по радио, и по телевидению одно за другим следовали сообщения такого характера: на Рижском взморье в районе Юрмалы купаться нельзя из-за загрязнения моря… и в Азовском море в пределах Донецкой области купаться запрещено — слишком велик сброс промышленных стоков… и море Чёрное закрыто для купания от Поти до Батуми — грязно… а в Волгу славный город Торжок сбросил какую-то дрянь — купаться, как объявили… нельзя до самой Дубны. И в Москву-реку по сточной трубе некое предприятие спустило некую химию — кое-кого из купальщиков положили в больницу с ожогами, а рыба передохла и всплыла кверху брюхом, для нее больниц нету…
Лишенный полной свободы, но не лишенный газет Семён Размахаев читал об этом, как сводки с фронтов, — с болью и гневом в душе. Чувство собственного бессилия переходило в глубокую тоску. Раз за разом стал сниться ему один и тот же сон: будто медленно и неотвратимо накатывается на него рокочущий, дышащий синим чадом из выхлопной трубы и откуда-то ещё асфальтовый каток, и некуда от него деться, некуда скрыться, нет спасения. Он всё ближе, ближе, тот каток, и чем короче становилось расстояние от загнанного куда-то и припертого к стене Семёна, тем больше становились размеры катка. Сначала-то он был обыкновенным, с трактор, потом с комбайн зерновой, потом с жилой дом в три-четыре этажа, а когда накатывался на Семёна, когда вот-вот захрустят под катком Размахаевы кости, тут он и вовсе вырастал до неба.
Размахай кричал от этого сна и просыпался.
— Ты чего, дурдом? — ворчали на него сокамерники.
— Да так, приснилось, — виновато отвечал Размахай, тяжело дыша, будто после долгого бега.
Не сразу после мучений от бессонницы засыпал, и асфальтовый каток являлся ему вновь. Опять он катил, урча, подминал траву и деревья, птичьи гнезда и лягушек, душил всякую живность сизым плотным дымом, глушил птичье пенье и стрекоз, кузнечиков нахрапистым, натужным рыком и вырастал до размеров пятиэтажного дома. Чугунная, отшлифованная в работе поверхность катка маслянисто отсвечивала на солнце, еще секунда, еще мгновение — скрыться некуда — и вдавит Семёна без всякой жалости в землю.