— Кто такой этот Викентий? — спросила Лала.
— Великий художник.[169]
Хлепурас уже подъехал к Музею и приготовился свернуть направо. Лала наклонилась к нему:
— Поезжай по улице Александрас и — в Кефалари, туда, куда ты возил нас утром.
— Вернетесь потом? — спросил Хлепурас.
— Нет, — решительно ответила Лала.
Хлепурас переключил счетчик.[170] Раздался металлический щелчок. Стратис приподнялся. Лала сказала ему столь же решительно:
— Скажешь друзьям, что был дома у Домны. Впрочем, сегодня ночью я дома не останусь. Будешь спать в моей комнате.
СТРАТИС:
Воскресенье, сентябрь
Пытаюсь описать вчерашнее, но как рассказать об этом? Теперь я уже не способен отличить тени от людей. В городе, куда мы прибыли, нужно принять и это: может быть, это — единственно верный способ.
Когда Хлепурас высадил нас, Лала взяла меня за руку. Я безвольно повиновался ей. Она открыла дверь дома, зажгла свет и провела меня наверх в свою комнату. Бережно помогла мне лечь. Я смутно видел, как она расстилает простыни, чтобы укрыть меня. Она протерла мне цветочной эссенцией лицо и шею. Все было так, будто я был связан веревками, которые развязывали в тот час. Мне показалось, что вместе с благоуханием ночи снаружи входит легкий дым ладана. Я почувствовал, что медленно падаю, что меня приняли в объятия имевшие вид тела Лалы, и Бильо тоже была там, и я таял вместе с ней, опускаясь все ниже, и больше ничего.
Проснулся я поздно утром. Одежда моя была уложена на стуле. На импровизированном столе было все, что необходимо для умывания. Я огляделся. Стены были белыми. Только зеркало — в рамке из темного золота, а над кроватью — триптих: Рождество, Распятие и Воскресение. Свеча еще горела. Почти гневно толкнул я ставни. Внешний мир показался какой-то диковинной вещью, которая оставлена незнакомцем и вызывает опасные подозрения.
Я сошел вниз. В доме было пусто и свежо. В столовой — кофе, сыр, хлеб и стакан охлажденной воды. Я поел и вышел. В саду под ореховым деревом стояла Лала.
— Доброе утро, — сказал я. — Как спала?
— Я пошла и продалась за грош. Вот посмотри…
Она раскрыла ладонь и показала мне монету или нечто показавшееся мне монетой.
— … Теперь можешь звать меня и Домной… Разве что, если предпочитаешь…
Она закрыла глаза. Фраза ее осталась незавершенной. В моем полуоцепеневшем мозгу блеснула мысль, что все это соответствует природе вещей, подобно мощному стволу дерева, напрочь укоренившемуся в земле, подобно сиянию ее лица.
— Если жара тебя не беспокоит, давай пройдемся, — сказала она.
Мы шли, не проронив ни слова. Я следовал за ней. Мы миновали Коккинарас и пошли по уединенным тропам. Погруженные в свет сосны казались — каждая в точке, в которой иссякает терпение, — готовыми к взрыву чувств. Скользя по хвое, мы поднялись на холм. Противоположный склон был гол — каменоломни.
— Еще держишься? — услыхал я ее вопрос.
— Да, — ответил я.
Голова у меня шла кругом. Я уже решил, что все равно, где упасть — здесь или дальше. Я смотрел на ее ноги: они ступали, покрытые пылью. Неумолимый ритм, подобный движению солнца и других светил. Окружающий пейзаж был похож на скалы на иконе, висевшей на выбеленной стене в ее комнате. Внизу, в яме блестели, слепя глаза, осколки мрамора. Толстая плита была оставлена посредине, словно ожидая, когда же ее поднимут. Воздух дрожал над этим раскаленным горнилом. Она прошла прямо вниз и только тогда обернулась и посмотрела мне прямо в глаза.
— Задумывался ли ты, Стратис, когда-нибудь о другом пути — о вышнем пути?…
Я спрашивал себя, о чем она говорила. Необычайное желание овладевало мной. Она стояла теперь рядом с мраморной плитой. Хитон ее был раскаленным асбестом.
— …О том, что души когда-нибудь отринут смерть и снова станут плотью и устами?
Там, передо мной, было такое пламя. Разум мой пытался постичь, был ли и я вместе с тем, что видел. Мне стало больно, и боль распространилась по всему моему телу. Меня словно разрывали. Тогда я ощутил, как молния рассекает время,[171] словно огромную змею. Посредине. Я увидел пепел от льна, покрывший место, где были ее стопы. Я увидел человека, воскресавшего из лона мраморов.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Мраморный корабль в ночи полнолуния
Акрополь — один из основных символов Греции и один из основных символов европейской цивилизации. Поэтому для читателя, воспитанного на европейской культуре, Акрополь и может казаться наиболее привычным «входом» в греческую культуру XX века. Одно из наиболее значительных явлений этой культуры — творчество Й. Сефериса.
Однако «вход» через «Акрополь» (таково «рабочее» название дает произведению его автор) в греческую культуру XX века и даже конкретно в творчество Й. Сефериса не совсем «центральный». Дело в том, что в творчестве Й. Сефериса «Акрополь» занимает место исключительное. Настолько исключительное, что когда речь заходит о творчестве Й. Сефериса, это произведение обычно предпочитают «исключать» (умалчивать).
«Акрополь» проходит буквально через полжизни Й. Сефериса. Начат он в 1926 (или в 1928 году), закончен в 1954 году.
«Сегодня, в день праздника Богородицы я закончил „Акрополь“. Я работал над ним с начала года, словно безумный — и во сне, и наяву. Насколько помню, со мной редко случалось нечто подобное: только несколько недель в Южной Африке, и еще тогда, когда я писал „Слово Любви“. Невероятный порыв. Я спал по четыре часа в сутки, но усталости не чувствовал — для здешнего климата это совсем немало», — так констатирует Й. Сеферис завершение «Шести ночей» 15 августа 1954 года, находясь в Бейруте.
Однако, несмотря на «невероятный порыв» вдохновения, «Шесть ночей на Акрополе» были опубликованы еще двадцать лет спустя, уже после смерти поэта.[172]
Это единственное (завершенное) произведение художественной прозы Й. Сефериса, несмотря на всю любовь к нему со стороны его творца, осталось, согласно несколько своеобразному определению одного греческого литератора, «внебрачным дитем многолетней беременности» в том смысле, что оно «никогда не было принято как полноценное литературное произведение сеферисовского корпуса ни ученым сообществом, ни критикой».[173] Столь же мало завидна и судьба этого единственного произведения художественной прозы всемирно известного и многократно переводившегося на иностранные языки поэта: кроме русского перевода, пока что увидел свет только немецкий, изданный к тому же в Греции, не получив должного распространения в странах немецкого языка.[174]
Эта исключительность судьбы «Акрополя» определена прежде всего броской странностью его жанровой принадлежности. Если «Шесть ночей» считать романом, то это роман слишком сильно связанный с поэтическим (лирическим) мировосприятием Сефериса, с его личными, «биографическими» переживаниями. Сам Й. Сеферис определял это свое творение как «идеологическая фантасмагория или фантасмагорическая идеология». Жанровые очертания этой «фантасмагории-идеологии» довольно расплывчаты и применение к ней устоявшихся литературоведческих критериев весьма условно. Весьма условны поэтому и жанровые достоинства «фантасмагории-идеологии». Так, один из крупнейших итальянских неоэллинистов дает следующее «классифицирующее» определение: «Страницы дневника, перенесенные в это произведение…. сохраняют свой первоначальный прозаический характер, чуждый по существу подлинно повествовательной структуре. Они содержат, например, много сравнений и следуют перспективе, очень тесно связанной с автобиографией рассказчика… Наряду со страницами, отягощенными описательным стилем… стилем, как правило, несовместимым с повествованием романа, встречаем также страницы более родственные повествовательной структуре, касающиеся странным образом необычайных проявлений эротики, посещения борделя, свидания лесбиянок».[175] А не менее значительный греческий неоэллинист придерживается, казалось бы, противоположного мнения: «…Перед нами — личный дневник поэта явно биографического характера, написанный однако в особой форме — не только от первого лица, но и от третьего — с диалогами и попыткой обрисовки персонажей. Однако персонажи в произведении очерчены довольно бледно — это скорее тени, чем самостоятельные существа, дополнения Стратиса, рассказчика и центрального „героя“… Диалоги также неудачны: в них прослеживается определенная слабость Сефериса, свидетельствующая, что он не был рожден прозаиком… И, наоборот, элементы дневника, т. е. части, где от первого лица представлен дневник Стратиса, значительно выше: здесь пребывает подлинный и лучший Сеферис… Основные характерные черты „Шести ночей на Акрополе“, являющиеся также основными достоинствами произведения — размышление и лиризм. Обе эти черты субъективные и индивидуальные, более благодатные для развития и использования в дневнике, чем в повествовании, в романе. Попутно можно заметить, что „Первая ночь“, начало произведения, хромает… Наоборот, в конце произведения находятся самые лучшие лирические страницы — в особенности страницы, рассказывающие о пребывании влюбленных… на острове».[176]