Автомобиль двигался к Кефисии. Они не сказали больше ничего. Только когда Стратис прощался, она спросила:
— Вечером ты пойдешь туда?
— Нет. Занавес на лунный свет.
В теплом садике под большим деревом она стояла, одетая в белое.
— Благодарю тебя, — сказал он еще.
Он сделал движение головой, словно собираясь поцеловать ее, и не почувствовал, действительно ли прикоснулся к ней или же она рассеялась в зеленой тени.
Стратис возвратился на той же машине. Лицо его дома с закрытыми ставнями казалось ему кошмаром тюрьмы. Расплатившись, он задержался и сказал водителю:
— Старая у тебя машина.
— Да, господин, старая, но хлеб дает. Видишь, стапель у нее такой, что привлекает к себе парочки.
Слово стапель он произнес, как человек моря.
— Ты всегда занимался этой работой?
— Нет. Я из моряцкого рода, но острова многих не прокормят. Я оказался лишним, и отправили меня в Афины. Работал в гараже, но разругался — характер у меня независимый. Пошел работать на трамвае: водитель в форме и звонок, видишь ли. И там счастья не нашел. Затосковал. Целый день напролет чертовы рельсы: будь оно неладно, такое принуждение! Прямые, как ящик для покойника. Нажимал я на звонок и говорил себе: «Тут вот, в этом ящике меня и похоронят! Тут вот, в этом ящике меня и похоронят!» Так я и состарился. В последнее время я все это бросил: старикам долго не выдержать. Это вот не мое, но ничего! Я молодость люблю.
Стратис дал ему еще одну купюру.
— Спасибо, господин. Я не из Пирея. Стоянка моя у Святого Константина. Если понадоблюсь, спроси Хлепураса.
— Я уже слышал твое имя, — сказал Стратис.
Дома удушливая жара стиснула ему горло. Он оставил чемодан на полу, поспешно сбросил с себя все, что было на нем, отправился прямо в комнату и упал на пыльную постель.
Спал он, не видя снов, в полном небытии. Когда он открыл глаза, было темно. Он чувствовал себя словно в болоте от пота. Электрический свет пронзил ему мозг. Он выключил свет и открыл на ощупь окно. Совершенно круглая луна осветила пальмы у Музея.[166] На заднем плане виднелся Акрополь. «Можешь взять меня здесь, на этих мраморах», — говорила Саломея. А Бильо?… Была ли это одна и та же женщина?… Которая из них умерла?…
Он чувствовал, что все текуче и неразделимо, исполнено нежданных ласк, чувствовал чужие ладони, которые были готовы прикоснуться к нему, но не касались, приближались совсем близко и снова удалялись, словно морские водоросли.
«А если бы я был мертвым? Может быть, так бы все и было?»
Он резко закрыл ставни и бросился назад, спотыкаясь о мебель и ища свет. Он зажег свет. Возле кровати бежали два толстых таракана. Он поспешно оделся и пошел бродить по узким улочкам.
Он шел часы напролет, вступая в личное единоборство с каждым лицом — с каждым уличным судном. Освещенные подвалы показывали свои внутренности, словно разделанные туши в мясной лавке. В одной из таких цистерн, между столиком и колыбелью, сидела, расставив колени, толстая женщина: одной рукой она ела, а другой убаюкивала пищавшего ребенка. «Души пищат, словно летучие мыши или младенцы…» Он увидел шрам на боку Саломеи. Тогда он бросился бежать и бежал, пока не стал стучать, прерывисто дыша, в какую-то дверь.
Ему открыла старуха. Он схватил ее за руку: там была кость.
— Мне нужна Домна! — крикнул он, не переводя дыхания.
— Стой! — завопил скелет.
Он отодвинул старуху в сторону.
Сверху, с лестничной коробки катились вниз стоны и шаги — настоящие собачьи вопли. Стратис оперся о стену. Наступила тишина, а затем в ритме похоронного барабанного боя перед ним прошествовала процессия. Сначала четверо полицейских с блестящими пуговицами несли обнаженного парня, завернутого в окровавленную простыню: лицо у него было совсем белое, только усы были черными. Затем двое в штатском вели под руки еще одного, в наручниках. Наконец, шла Домна в распахнутой рубахе и с бутылкой в руке. Лицо ее казалось вымазанным грязью вишневого цвета, по которой катились слезы. Старуха распахнула обе половины двери, и процессия торжественно вышла на улицу. Дверь снова закрылась, оставив низенькую и толстую проститутку с распахнутой грудью одну. Она стояла неподвижно, словно размалеванный истукан. Стратис оторвался от стены и попробовал было прикоснуться к ней. Она издала протяжный вопль, и бутылка упала, разбившись вдребезги. Запах дешевых духов поднялся от цемента, прогоняя Стратиса. Снаружи, на тротуаре, он споткнулся о совсем крошечную девочку, которая протянула ему цветы. Он купил одну красную гвоздику.
— Хлепурас! Отвези меня на Акрополь!
— Акрополь прекрасен, — ответил Хлепурас.
Он вышел и завел машину.
Когда они проезжали мимо Тесейона, Хлепурас поднял голову:
— Вернемся?
— Вернемся? — спросил в свою очередь Стратис.
— Отвезти Вас обратно? — снова спросил Хлепурас.
— Да, — сказал Стратис почти гневно.
Он поспешно поднялся наверх. Взял билет, прошел через Пропилеи, не обращая ни на что внимания, и остановился перед Кариатидами. Он смотрел на их ноги — одни, другие… Позади и вокруг был ее дом — опустевший, такой, каким увидел он его тогда, на рассвете, исполненном духов. Прохожие проходили у низенького окна, и были видны их пыльные брюки. Пальцы мяли воск — то белое тело. Была пятница, как и теперь. Рука его сделала движение, похожее на метание камня. Гвоздика описала в темноте кривую и бесшумно упала к ногам статуй.
Он вернулся, так и не подняв взгляда выше. Мраморная лестница уходила вглубь. Белизну ее прерывали то тут, то там геометрические тени. «Невообразимо теплая тишина, и, тем не менее, в этом спокойствии рыщут Псицы, вынюхивающие убийство». Он увидел статую Домны. «Почтенные»,[167] — исправил он себя. Какая-то фигура скользнула поверх теней, чуть качнулась в лунном свете и поднялась наверх, к нему.
— Ты назвал все это занавесом и все же пришел.
— Пришел к занавесу, — ответил Стратис.
— Что ты делал весь день?
— Спал, а потом ходил в бордель.
В руке у Лалы были две красные гвоздики.
— Я пришла ради них. Предпочла принести их ей сюда: она не любила кладбищ. Возьми одну, так будет лучше.
Они прошли вместе к Кариатидам. Стратис остановился на том же месте и тем же движением руки бросил цветок. Лала последовала его примеру. В третий раз бесшумно упала гвоздика, описав темную траекторию.
Он почувствовал, как рука любимой сжимает ему сердце.
— Как ты это сказала, Лала? «Значение видно значительно позже». Когда позже? Все, что мы делаем для мертвых — наша печаль, наши слезы, наше благоговение — все это так, будто они должны возвратиться. Конца, действительно конца, не в силах постигнуть разум человеческий. Затем мы отправляемся к ним, а другие, там наверху, продолжают то же.
Его взяла тоска, и он прошептал:
— Я стану спутником твоим,
пойду и я с тобою,
Душа с душою — не тела,
что будут под землею.
— Наверное, это ты и сделал у Сожженной Скалы, — задумчиво сказала Лала. — Сам сочинил?
— Нет. Это «Эротокритос».[168]
— У меня была кормилица, которая читала его. Я даже представить себе не могла.
Возвращаясь, они остановились у Парфенона.
— При таком освещении эти мраморы напоминают стены клиники, — сказал Стратис. — Пошли.
Хлепурас спал. Стратис разбудил его.
— Сегодня у Священной скалы клиентов не найдешь, — пробормотал Хлепурас. — Иногда народу бывает столько, что кажется, будто это крестный ход.
— Ах! Да это же тот самый водитель, который вез нас из Пирея, — сказала Лала. — Отвезу тебя домой, а затем поеду в Кефалари. Провожать меня не нужно.
Хлепурас отпустил тормоза. Когда они поворачивали на улицу Акадимиас, Лала спросила:
— В борделе все платят?
— Да, так принято… Однако сегодня женщина, которую я хотел, оказалась между убитым и убийцей.
— Так ты в бордель ходил или искал какую-то определенную женщину?
— Определенную женщину. Я познакомился с ней в минувшем мае, в ту ночь, когда Саломея пришла уже к свисткам. Помнишь? Она, видишь ли, тоже в определенном роде вступила в труппу. Ее зовут Домна.
— Странное имя.
Они умолкли. Разум Стратиса пребывал в чутком сне. Обрывки старых воспоминаний о чужбине становились пеной и растворялись. Он пробормотал:
— На мосту стояла старуха. Когда я проходил, она неизменно была там. В руке у нее был букет фиалок. Неизменно тот же самый. В голосе ее была старая, истрепавшаяся жалоба. Всякий раз, видя ее, я вспоминал беднягу Викентия: «Лучше проститутка за грош, чем одиночество…»
— Кто такой этот Викентий? — спросила Лала.