— Довольно споров, дети мои, — сказал Феликс Эдмундович, — на какой легче сделать документы, такой и кладите.
Он лежал на дне глубокого гроба, скрестив на груди руки, и глаза его со спокойной кротостью глядели в потолок. Гроб был с дырочками для проникновения воздуха, с двойным дном; поверх Дзержинского укладывали покойника. Надежда Константиновна все мялась, не решаясь задать какой-то вопрос; наконец не выдержала и спросила, смущаясь:
— Товарищ Железный! А ежели вам чего-нибудь... Дорога-то долгая.
— О чем вы, товарищ Минога?
— Об удовлетворении естественных потребностей, — пояснил Богданов: он тоже вспомнил о Баумане.
— Настоящий революционер может целый месяц не иметь никаких потребностей, — отрезал гневно Феликс Эдмундович, — а ежели они возникают, их должно уметь обуздывать силою духа.
— Дело хозяйское, — сказал Ленин. Но инженеры Красин и Кржижановский все-таки решили не полагаться на силу духа и снабдили гроб специальными устройствами...
Путешествие было ужасно; но все когда-нибудь заканчивается. В начале февраля 1907-го Дзержинский восстал из гроба уже на конспиративной квартире одного из сочувствующих большевикам москвичей, по чьему адресу был направлен труп, принадлежавший, ежели верить документам, семнадцатилетней племяннице адресата, расставшейся с жизнью в Женеве в результате несчастного случая. («Что-то они в этой Женеве как мухи мрут», — замечал один таможенный служащий другому, впрочем, без особого любопытства.) Освобожденный из дубового плена Феликс Эдмундович и сам был похож на труп: иссиня-бледный, с ввалившимися ребрами и щеками, обросший щетиною. Он съел за один присест целого поросенка и бараний бок с гречневого кашей; ванной же комнатою хозяева квартиры не решались пользоваться в течение полугода после получения страшной посылки. Но все это были пустяки, не стоящие упоминания.
Переехав на отдельную квартиру, приведя себя в божеский вид и обзаведшись гардеробом, Дзержинский начал делать круги вокруг Бутырской тюрьмы. «Надо будет посидеть тут как-нибудь», — думал он, глядя на эти мрачные стены. Он был убежден, что тюрьма полезна: она очищает душу, закаляет волю и успокаивает страсти; частенько он, наскучив волею, садился в какую-нибудь тюрьму или отправлялся в каторгу вместо своих двойников (тем самым лишая их причитавшегося жалованья), хотя, конечно, совокупный срок его пребывания в заключении не составлял и двадцатой доли того, что приписывала ему молва. Можно было, конечно, сесть в Бутырки и там спокойно разделаться со Шмидтом. Но нашелся иной способ, менее трудоемкий. «Провидение, как всегда, на моей стороне, судьба моя ведет меня!» — сказал себе Дзержинский, когда навел справки о людях, составлявших в ту пору тюремное начальство.
— Скажите, дорогой господин Шелыгин, часто ли гости посещают вашу тюрьму?
— Очень редко, — отвечал Шелыгин (то был не комендант Бутырок, но один из его заместителей, чиновник, обладающий достаточными полномочиями.)
— Даже если говорить о людях вашего общества?
— А что вы называете моим обществом? Моих узников?
— О нет! Я зову вашим обществом, дорогой господин Шелыгин, общество, членом которого вы состоите.
— Состою, — пробормотал Шелыгин, — я состою в обществе?
— Ну конечно, я говорю об обществе, в котором вы состоите, — повторил Дзержинский с полным бесстрастием. — Разве вы не состоите членом одного тайного общества, мой дорогой?
— Тайного?
— Тайного или, если угодно, таинственного... Так вот, в этом обществе существует обязательство, налагаемое на всех комендантов и начальников крепостей, являющихся членами ордена.
— Но я не комендант! — сказал Шелыгин, побледнев.
— Не до тонкостей, — отмахнулся Дзержинский. — Короче говоря, я — духовник ордена.
И он продемонстрировал изумленному Шелыгину тайный знак ордена иезуитов. Разумеется, Феликс Эдмундович не только не был высокопоставленным лицом ордена, но и никогда к нему не принадлежал в строгом смысле этого слова, а знак выдумал только что. Но он — тонкий психолог, знаток и ловец человечьих душ, — предполагал, что Шелыгин, который в далекой юности, ведомый романтизмом, вступил в орден, но давным-давно позабыл о нем и, наверное, надеялся никогда больше об иезуитах не услышать, будет так ошеломлен, что подчинится не рассуждая. И он не ошибся. На лице Шелыгина была написана испуганная покорность.
— Живо проведите меня к заключенному Шмидту! — приказал Дзержинский.
— Вы намереваетесь устроить ему побег? Но ведь его и так на днях должны выпустить на поруки...
— Повинуйтесь не рассуждая, сын мой.
С этими словами Дзержинский опустил руку в карман сюртука; пальцы его сжимали скальпель. А меж тем юный Николай Шмидт никогда и в мыслях не держал намеренья становиться царем; он с неодобрением относился к этой эксцентричной идее Саввы Тимофеевича и свято верил в диктатуру пролетариата...
4
— Катюша, я так счастлива!
— Ах, Лиза, и не говори! Как это чудесно, что мы с тобой одновременно встретили таких прекрасных и благородных мужчин! И что это случилось именно теперь, когда мы так горюем по брату и нуждаемся в поддержке и участии...
Тут сестры и наследницы покойного Николая Шмидта — Екатерина и Елизавета — кинулись друг дружке в объятия; они целовались, плакали и смеялись одновременно. Потом Екатерина (старшая) проговорила:
— Он у меня такой... такой... это самое благородное и любящее сердце.
— И мой.
— Добр, красив, умен; души во мне не чает.
— И мой тоже. Заметь, Катя: в наше время, когда мужчины так развратны, он не пытается домогаться близости, а благоговейно ждет дня свадьбы. Он даже не поцеловал меня ни разу... а я, признаюсь тебе по секрету, была бы не против...
— Нехорошо так говорить, — укорила Екатерина. Она и сама была бы не против того, чтоб ее возлюбленный проявлял меньше уважения и больше необузданной пылкости, но не хотела говорить об этом. — Свадьбы непременно сыграем в один день?
— О, непременно!
— Жаль только, что у него такая нелепая фамилия, — сказала Екатерина с легким вздохом.
— Что ты, милая! — возразила младшая сестра. — Ничего не вижу нелепого в фамилии Андриканис. Мне с моим возлюбленным повезло куда меньше. Ну что за фамилия — Таратута?
— Ничего не поделаешь, — сказала Екатерина. — Но когда же я наконец увижу твоего Виктора, а ты — моего Колю? И мы познакомим их друг с другом? (Всякий раз, как сестры намеревались это сделать, то у г-на Таратуты, то у г-на Андриканиса оказывались чрезвычайно важные и неотложные дела.) Может быть, завтра?
— Отлично. Завтра. Однако мне пора; он ждет меня.
И, надевши шляпку, Елизавета помчалась на свидание со своим женихом Виктором Таратутой. Екатерина осталась дома: ее жених Николай Андриканис был нынче в отъезде по важному делу, но к завтрему обещал вернуться.
— Виктор, дорогой... сестра умирает от желания познакомиться с вами.
— Я сам испытываю такое же желание, — ответил г-н Таратута и поцеловал руку Елизаветы. Поцелуй был легок и целомудренен — едва заметное касание сухих губ. — Я в отчаянии, что незнаком с вашей сестрой, Елизавета Павловна, и с ее женихом.
— Так давайте встретимся все вместе завтра! — обрадовалась девушка.
— Мне страшно жаль, но завтра я никак не могу. Уезжаю в Петербург, — с грустью проговорил г-н Таратута.
— Виктор, мы хотим сыграть свадьбы в один день, в одной церкви. Надеюсь, вы не против?
— Увы, Лиза, — отвечал г-н Таратута, — я православный, а жених вашей сестры, насколько я слышал, — католик? Как же мы можем венчаться в одной церкви?
— Ну и что же? Мы с Катей и вовсе лютеранки... Неужели ради любви ко мне вы не можете поступиться этими предрассудками!
— Д-да... там видно будет, — отвечал г-н Таратута. В тоне его звучал едва заметный оттенок недовольства. Но влюбленная девушка ничего не заметила.
Аналогичный разговор состоялся на следующий день между Екатериной и г-ном Андриканисом... Сестры были разочарованы, но утешали себя тем, что уж после свадьбы-то их женихи непременно встретятся, и все они заживут одной дружной семьей без различия национальностей и вероисповеданий. И девушки вновь засмеялись и заплакали. Они были очень, очень счастливы. Они не подозревали о том, что появлению в их жизни столь прекрасных женихов предшествовал целый ряд взаимосвязанных событий...
— Да что ж такое с этими Морозовыми! — в сердцах говорил Владимир Ильич.
— Это ужасная утрата для социал-демократического движения, — соглашался Феликс Эдмундович. — Подумайте, сколько еще средств мог бы Шмидт вложить в наше дело, останься он в живых! Создается впечатление, что их род преследуют несчастья. Я, право, беспокоюсь о судьбе бедных девочек, Кати и Лизы.