Когда учитель соберёт сочинения, то моё позволяет оставить.
«Мне любопытно, что вы сможете рассказать о последних днях. Это будет прекрасным воспоминанием об этих незабываемых днях».
Он торжественно кашляет.
«Всё приходит в норму, праздник закончился, но позже, когда вы будете читать ваше сочинение, вы несомненно снова вспомните об этом времени. У наших освободителей есть другие обязанности, теперь они нас покидают, но мы никогда не забудем, что они сделали для нас…»
Тишина и его проницательный взгляд.
«Они освободили нас от проклятия, Господь послал нам в нужный момент помощь. Когда мы в большой беде и не знаем, как и где найти совет, то мы все рано или поздно всё это находим в утешении, мы все приходим к вере в Бога, к спасению от страха и нужды. Как верны слова этого гимна».
Я напряжённо сижу за своей партой, выгоревший, выжатый.
«Так помолимся за…»
Спустя небольшое время я слышу как голоса затихают на школьном дворе. Я сижу в классе один и заставляю себя написать ещё хоть слово.
Возникающие фразы глупы и пусты, безразличны мне и ничего не стоят. Учитель возвращается в класс и задёргивает шторы, чтобы солнце на падало на его стол. Он листает книгу и зевает.
«Позволю себе раз быть снисходительным. — Я слышу, как он говорит: — Покажи, что ты сделал».
Его глаза размеренно исследуют то, что я написал.
«Позже, когда ты поймёшь, какие необычайные вещи происходили в эти дни, то будешь стыдится, как мало ты сумел рассказать об этом».
Я смотрю на худую руку, захлопывающую мою тетрадь.
«Досадно, — говорит он, — очень досадно за тебя». Он провожает меня до двери и любезно придерживает её.
«Дома всё в порядке? Передай привет Акке от меня». Удивлённый его мягкости, я выхожу вместе с ним наружу.
«Ты, определенно, пойдёшь к мосту, я думаю, что весь класс уже там. Хотя, вероятно, всё уже закончилось».
Задумчиво он запирает входную дверь. Я иду по маленькому двору, пахнет деревней и летом, кажется, что можно услышать, как распускаются и растут деревья. Природа на грани взрыва.
«Хотя, вероятно, всё уже закончилось…»
Что он имел в виду, почему эта фраза засела у меня в голове? Нехотя я иду к мосту, наверное, Мейнт уже вернулся домой, что же мне там делать? Я бы не вернулся туда, раз дал себе обещание.
Деревенские конечно же давно знают, что я там делаю: «вот он снова бежит к солдатам, что он там себе ищет?» Мне становится тоскливо и я замедляю шаг. Вернуться? Мимо меня проезжает фермерская телега, я бегу за ней и хватаюсь за задний борт. Так, по крайней мере, быстрее.
У канала телега останавливается. Запыхавшись, я спрыгиваю, прохожу несколько шагов по берегу и, как вкопанный, останавливаюсь. Увиденное оглушает меня. На противоположной стороне голое, вытоптанное пастбище, пустое и безлюдное. На траве следы колёс, и по примятым следам можно точно определить места, где стояли палатки.
Куда они делись, что случилось? Я бегу по дороге через мост, где-то же должны быть автомобили? Луг гол и пуст.
Постояв, бегу назад, глухие шаги по мосту и странный шум в моей голове. Люди смотрят на меня, когда я пробегаю мимо них. Мои мысли кружатся в безумном вихре до тех пор, пока у меня не темнеет в глазах и я падаю. Кровь струится из разбитой коленки, я бегу по дороге на Бакхузен, но внезапно останавливаюсь и бегу назад, словно дрессируемая собака. Мост и пятно, где стояла палатка: затравленно мечусь я туда-сюда, как животное, которое ищет исчезнувшую добычу. Там должен быть какой-нибудь знак, сообщение, письмо, которое объяснит всё, адрес… Нет не имени, ни страны, ни пункта назначения, нет его запаха, его вкуса… Я на грани истерики: где я, куда мне идти?
Синее небо, в котором беззаботно резвятся и кричат птицы.
«Боже, — думаю я, — подними меня к себе, помоги мне. О Боже, вместе мы хотели сделать нечто необыкновенное…»
Там, где стояла палатка, теперь квадрат в траве, поверхность из растоптанных и изломанных стеблей, раздавленных цветов, четко очерченный знак в натуральную величину.
Я подбегаю к нему, шарю ногой в траве, ковыряюсь пальцами, копаю и нахожу ржавую, изогнутую вилку.
«Домой, — думаю я, — он стоит на дороге и ждёт».
Дорога на Лааксум лежит большими извилинами среди летней природы.
Я намыливаю руки и тру ими свой лоб, затем перехожу на шею. В криво висящем маленьком зеркальце я вижу своё лицо, обыкновенное лицо с небольшими, усталыми глазами, заспанное и бледное. Я не нахожу на нём страха, следов ужаса и отчаянной ярости; мои глаза, кажется, превратились в камень после длительного плача, высохли и стали жёсткими; словно залепленные глиной, они не хотят открываться по утрам.
Я слышу голоса и шаги в кухонной пристройке, скрип ручки насоса и чувствую руку, толкающую меня:
«Поторопись немного, нам тоже нужно». Я всё ещё не проснулся.
Жёсткая поверхность кокосового коврика вонзается в мои ступни, ледяная вода обжигает лицо. Я наклоняюсь ближе к зеркалу: нет ли кругов под глазами, не указывает ли что-нибудь на стеснённое дыхание, на большое страдание? Я подгибаю пальцы ноги и двигаю ногу маленькими кругами по коврику.
Когда я надеваю рубашку, то нащупываю в кармане на груди твёрдый прямоугольник его фотографии. Я не вытаскиваю её, так как несомненно знаю, что он никогда больше не вернётся, даже если сейчас посмотреть. Я должен быть сильным и ждать.
Другие за столом болтают и смеются, всё в норме. Я с трудом глотаю бутерброды, они застревают в моём горле. Глоток чая — укус, затем ещё глоток и ещё один укус; никто ничего не замечает. Is o’kay, Jerome, is good…
Конечно, он всё ещё здесь, он в деревне и ждёт меня на машине: внезапно осеняет меня, я вновь чувствую себя легко и свободно. Он, конечно же, сидит за рулём и ждёт, пока не увидит меня; я должен поскорей идти в школу, прежде чем он исчезнет…
Ох, святые угодники, ешьте быстрее, не медлите, не глазейте по сторонам, я жду, но не могу же ждать вечность? Пожалуйста, торопитесь; пожалуйста, я не должен его упустить, быстрее, я должен торопиться…
Абсолютно безмятежно Мейнт и Янси собираются в школу, не до конца проснувшиеся, тащатся через окружающий пейзаж, прохладный утренний воздух и окружающую тишину; они болтают и смеются, и я вынужден присоединится к ним. У странно скрученной буквой S тушки мёртвой чайки с судорожно вытянутыми вверх когтистыми лапами, лежащей на обочине дороги, мы задерживаемся.
«Волт, — думаю я, — не уходи, я сейчас приду, я скоро буду с тобой».
Почему я не иду впереди, почему я не бегу, а преданно держусь остановившейся маленькой группы? Мейнт своим сабо толкает мёртвоё тело чайки в вырытую ямку.
«Через две недели останутся только череп и кости, — говорит он, — теперь мы сможем каждый день видеть как это происходит».
Теперь мы идём несколько быстрей, но в мыслях я бегу перед собой, мчусь по дороге, лечу к перекрёстку, к церкви, к мосту.
Он будет стоять где-то там, вдалеке, мой терпеливо ждущий освободитель, и пусть все видят, как я сяду в его автомобиль, я не буду стыдиться, нисколечко, даже если он обнимет меня рукой у всех на глазах. Мы уедем и оставим после нас деревню в изумлении, я буду держаться за его куртку и никогда её не отпущу.
В полдень Мем ставит на стол блюдо, на котором обретается огромный, ещё дымящийся угорь. Он бледный и лоснящийся, сквозь кое-где лопнувшую толстую кожу виднеется жирное белое мясо. Рыбный запах заполняет маленькую комнату, ложится на меня, поселяется в носу и во рту, на коже и в одежде. Меня передёргивает. Хейт разрезает ножом синеватую кожу, так что эта отвратительная велосипедная покрышка рвётся и распадается на влажные парящие половинки. Я, полный отвращения, подвигаю свою тарелку. Hold it, yes, go on…[55]
«Падальщики появились, — так однажды в гавани сказал один рыбак, смеясь и одновременно ссыпая извивающихся угрей в ящик, — они заползают во всё, что умерло на земле и поедают это». Дымящийся, он лежит на моей тарелке и картофель плавает в водянистом, белом соусе посреди жёлтых островков жира: я должен есть и стараться не рассердить Мем, она гордится этой большой рыбой и озабоченно следит, наполнена ли тарелка у Хейта.
Волт вниз головой висит в воде, его округлые, мускулистые руки расслабленно парят под головой, двигаясь в легком течении моря. У него дикие, вытаращенные глаза и рыбий рот, распахнутый широко, словно он хотел закричать, но все звуки пропали. В его голове, открытом рту и в его глазах я вижу длинных, извивающихся рыб, двигающих медленно и лениво; они едят и высовывают с шипением гладкие языки, скользя по белой рубашке, рваной и истлевшей. Вместо волос у него теперь шевелящиеся зелёные склизкие водоросли и его торс раскачивается туда-сюда…