И, гадая, как случилось, что я-то стала тоскующей поденщицей, я довспоминаюсь до другого, давнего, наполовину забытого теперь гадания.
Я вспомню открытое окно, свежий запах майской ночи, мелькающие на дальнем шоссе огоньки такси, изредка прогромыхивающие внизу грузовики. Бросив одеяло на окно, я сижу на подоконнике, обхватив коленки руками, и, жадно впитывая разлитую в воздухе свежесть, смотрю, как исчезает за поворотом такси, и мне тоже хочется умчаться из этой маленькой, уютной комнатки с до сих пор сидящим на диване плюшевым мишкой. Мне хочется в широкий, таинственный и прекрасный взрослый мир. Вся моя детская жизнь была безмятежна - ласковые руки родителей - поездки на юг, дача, и веселая школа - походы, КВНы, вечера, и этот постоянный праздник, это легкое порханье, полное развлечений, уже тяготит, и я гадаю, что будет в моей жизни дальше. Я твердо убеждена, что настоящая жизнь должна быть нелегкой и полной преодолений - я сужу по выросшим в нужде и добившимся всего трудом родителям. Я знаю, что пришло мое время выбирать и, гадая, что же выбрать, я и не думаю об английском: если в школе до конца дня остается английский, я считаю, что настоящие уроки уже позади, английский - развлечение, что-то вроде безделушек в шкафу у красивой и праздной тети Лили. Вместо этого я осторожно, затаив дыхание, будто выбрасывая одну карту за другой в гадальной раскладке, представляю по очереди серьезный и строгий кабинет математики, неведомую громаду технического института, знаменитый факультет, на который почти невозможно поступить, и, погодя немного, - фильм о физиках, в котором мелькает что-то на экранах осциллографов под аккомпанемент стрекочущей космической музыки, а в экраны смотрят женщины в белых халатах с внимательными глазами. И раскладка эта хоть и ведет куда-то в туманную неизвестность, зато волнует труднодостижимостью, и, чтобы воплотить ее, надо перестать балбесничать, совладать с физикой, математикой, взять барьер поступления, и во всем этом мне видится первое в жизни серьезное преодоление, а во мне уже наготове бурлящие силы и энергия, и я выбираю ее.
И теперь, вспоминая то давнее гадание, я задумываюсь, подперев щеку кулаком, почему же так происходит в жизни, что мы совсем не умеем ценить в юности легкость и простоту. Мы прогоняем мальчиков, с которыми нам весело и хорошо, и тянемся к непонятным, а, потом оказывается, к чужим. - Отчего так? - гадаю я, гладя корешки стоящих над кроватью английских книжек. Может, эта легкость сливалась так, что и не различить, с той, с нежностью вспоминаемой теперь, но так наскучившей тогда безмятежностью самого детства? Было так, будто в большой смеющейся группе сверстников я шла через уютный и нарядный, будто игрушечный, лесок, полный бабочек, цветов и зверей, и хотя мы все одинаково резвились, но только ко мне на плечи садились бабочки, и только ко мне подходили все звери. И, весело смеясь, я лишь демонстрировала чудо друзьям, а когда все забавы наскучили нам, мы рванулись в другие, дальние, настоящие леса, и я без оглядки побежала вместе со всеми, забыв и про своих зверей, и умчалась в такой лес, где их вовсе не стало, и где уже невозможным сделалось чудо. - Отчего так случилось? - думаю я. - Может, оттого, что слишком уютен и игрушечен был тот лесок, и так хотелось поскорее покончить со всем, что было связано с ним?... Оттого?...
В пятницу он сначала встречается с отцом. Они сидят на вокзальной скамейке, в уголке, около союзпечати. Два кавказца в больших кепках бросают в проходе перевязанный ремнями баул, Костя ютится, поджав ноги, и листает самодельную, в коленкоре, книжицу.
- Нет, это все не то ты открываешь! - нетерпеливо восклицает отец, быстро переворачивая страницы. - Читай вот здесь! - резко отгибает он лист и начинает яростно протирать очки. Кавказцы, потроша тюк, гортанно спорят; Костя, сбиваясь, водит глазами по строчкам: читать отцовские стихи почему-то неловко, как смотреть с мамой и тетей Люсей по телевизору на долгий поцелуй, но отец ждет, и Костя бормочет: "Ну, чего... хорошо...", и отец, радостно улыбаясь, захлопывает книгу.
- Эх, мне бы тему подходящую - горы б свернул! Завтра буду читать новый цикл, придешь?
- Завтра? - мнется Костя, и отец внимательно заглядывает ему в глаза.
- Ты должен понимать, сын, как для меня это важно, - сжимает он Костин локоть, пережидая, пока объявят о прибытии поезда. - Знать, что несмотря ни на что у меня есть ты, иначе ... - шепчет он вздрагивающим голосом. На глаза его навертываются слезы, Костя болезненно морщится, торопливо повторяет: "Приду, приду", - и отец все-таки быстро заканчивает: "Иначе я не смогу ни жить, ни работать". "Ну, вот и хорошо!" - с удовлетворением прибавляет он, Костя говорит: "А удобно?" Отец, усмехаясь, похлопывает его по плечу и, склонившись к уху, таинственно шепчет: "Что приготовить вкусное, ты скажи! Я Ляле передам!" Костя смущенно мотает головой, отец смеется: "Эх ты, чудак!", еще раз неловко обнимает его за плечи и, перешагивая по очереди баул, они встают и идут на выход.
Костины родители разошлись, проживя вместе двадцать лет. Они расходились трудно, отец уходил два раза: в первый - мама пригрозила отравиться, и он вернулся, во второй - она сама поехала на квартиру, которую он снял, и привезла назад и его, и вещи, и они прожили еще полгода, и все вроде пошло на лад, и мама купила путевки в Крым, но во время сборов отец, покраснев и упрямо сжав губы, вдруг объявил, что не поедет, и мама сама сказала ему: "Уходи!"
В их семье всегда все решала мать, отец считался человеком со странностями и не принимался всерьез. Костя помнил, что даже когда у отца был юбилей и его хвалили на чествовании, мама, бабушка и тетки начали наперебой вспоминать покойного деда, профессора, и восхищаться им, и этим будто говорили про отца: "Ну, это что - чепуха, вот дедушка - это да!", и отец хмурился и ковырялся в тарелке, а Костя умоляюще смотрел на мать и теток, но те никак не понимали.
Костя всегда жалел отца, но не был близок с ним. Отец мог заявиться к нему в комнату, когда там были ребята, и завести на целый час никому не интересный разговор о стихах, которыми всегда увлекался. Больше всего Костя боялся, когда он приходил со своими стихами, и, читая, весело вскидывал глаза, будто спрашивал: "Ну, что, силен я, а?"
А теперь отец все-таки ушел к такой же, как он сам, любительской поэтессе - Костя видел ее - некрасивая, растрепанная и восторженная. У мамы отец щеголял белыми рубашками, теперь носил замызганную, клетчатую. Он похудел и словно состарился, но в глазах - прежние веселые огонечки, с которыми он читал Костиным приятелям свои стихи. Костя морщится, вспомнив, радуется на секунду, что хорошо, хоть этого больше нет, но, устыдившись, вздыхает, проводив взглядом нескладную отцовскую фигуру.
После встречи с отцом Костя едет к маме. Маму Костя тоже жалеет. После ухода отца она словно потерялась. "Для меня всегда всем была семья, говорила тогда она, лежа на кровати и куря сигарету за сигаретой, сидящему у ее ног на скамеечке Косте, - я всегда только мыла, стирала, готовила, я растеряла всех друзей - и что теперь?" - и она с отчаяньем смотрела в лицо Косте. После ухода отца мама бросилась в безумную гонку. Она перешерстила все записные книжки, обзвонила всех, с кем когда-то встречалась, обежала всех, кто никуда не уехал, не умер, и еще помнил ее, пригласила в гости всех, кто пришел, а потом, словно устав, успокоилась и внезапно вышла замуж за дважды разведенного бывшего однокашника Гришу - Григория Петровича. Узнав, Костя удивился - дядя Гриша обычно чинил у них раньше утюги и краны и смеялся над безрукой интеллигенцией, но, понимая, что маме теперь, наверное, нужно именно замуж, чтобы доказать отцу, всем и себе, что она не неудачница, на мамин вопрос сказал, что - да, одобряет, и принужденно улыбался на маленькой свадьбе, а потом сам предложил забрать бабушку и уехать с ней в пустующую бабушкину комнату, чтобы дядя Гриша мог выписаться от бывшей жены и поселиться у мамы.
Костя стоит на остановке и думает, дома ли дядя Гриша, и хочет, чтобы его не было. Он размышляет, не купить ли бумаги для заклейки окна сейчас, но, увидев трамвай, откладывает это дело на потом и через пятнадцать минут уже поднимается по лестнице.
- Сынок! Наконец-то! - радостно протягивает к нему руки мама, снимает, как с маленького, шарфик и шапку и громко говорит: "Проходи, мы как раз ужинаем!" Помедлив на пороге, Костя толкает дверь, телевизор сразу оглушает хоккейным криком: "Поздно! Сирена!", Григорий Петрович бацает кулаком по коленке и восклицает: "Видал!" Костя кивает и подсаживается с краю.
- Ну, как в институте? - спрашивает, внося тарелку с котлетами, мама.
- Что, все учишься? - выключив начавшийся телеспектакль, перебивает Григорий Петрович, скептически рассматривая вышитое на Костином свитере "ADIDAS".
Костя быстро съедает котлеты, и они идут с мамой на кухню мыть посуду.