— Васей зене нам приелось наплести кусю клятого вранья, — сообщил Гарри Стоун. — Для идеальной завтрасней сохранности вот этой вот головы.
— Значит, вы ее видели? — сказал Эдвин, стараясь вырваться. — Где вы ее видели?
— Она сейчас в баре-салуне, — сказал Лео Стоун, — выпивает с тем самым бородатым молокососом. — Эдвин рванулся сильнее, и пес на него зарычал.
— Не говорил бы ты этого, Лео, — упрекнул Гарри Стоун. — Теперь он у нас возбудился, а это голове не к добру. Сюда слусайте, — горько сказал он, — не друг она вам, васа миссис. Знаете, сто стряслось? Посла она, понимаес, в больнису, взглянуть, как вы там, а ей говорят, ноги сделал, все зутко беспокоятся. Так она собралась обратиться к закону, расставить по всему распроклятому городу полисейский кордон, стобы вас отловить. Собралась заявить, мол, вы зутко опасный, вас таки надо поймать и засунуть обратно.
— Ох, — сказал Эдвин. — И она это сделала, да?
— Да, — сказал Гарри Стоун и, клацнув зубами, добавил с ядовитой квинтэссенцией горечи, с дистиллированной сокровеннейшей сутью желчи, полыни, алоэ в одном слове: — Зенссииа.
— Да только она никогда не узнает, где вы, — вставил Лео Стоун, — то есть узнает, когда поздно будет. Еще долго не выйдет из бара-салуна «Якоря».
— Почему? Как?
— Вы сто думаете, — сказал Гарри Стоун, — будто мы с ним без мозгов, вроде вас, хоть вы и распроклятый перфессер. Не видите своими глазами, проклятье? Не видите, треклятый грузовик застрял там, в переулке, никто не мозет ни войти, ни выйти, все надолго заперты в салуне? Да ведь там дверь салуна, — встряхнул он Эдвина, — вон в том переулке. Нынсе кое-кто на работу не попадет, — скорбно объявил он, — если тот самый софер свое дело не сделает подобаюссим образом.
— Но, — сказал Эдвин, — если б я объяснил, если б я доказал… Знаете, ведь теперь со мной все в порядке. Я излечился. Всегда знал, что операции на самом деле не требуется. Если бы я ей мог объяснить… — Но его уводили от жены все дальше и дальше. — Телефон там есть? — допытывался он. — Если б я мог поговорить…
— Нету там телефона, — отрезал Гарри Стоун. — Токо будка серез дорогу, никто до нее добраться не смозет. Ну, теперь вам несего ни о сем беспокоиться до завтраснего весера, ясно? Кода приз завоюете, хватит времени для беспокойства, да тода узе беспокоиться будет не о сем.
— Какого вы ей вранья наплели? — спросил Эдвин.
— Ничего особенного, — заверил Лео Стоун, толкнув его в левое плечо. — Говорим только, будто вы живете с одной старой стервой где-то возле Степни. Говорим, стерва вроде мамаши, хлопочет про вас. А чтоб она не особенно беспокоилась, говорим, вы нет-нет да опомнитесь. Тут она и затеяла насчет обратиться к закону.
Они подходили к высокому фасаду эпохи Регентства, благородному в своем упадке; бывшая фамильная целостность ныне злобно расклевана на бесчисленные клетушки для съемщиков.
— Вот, — с отвращением сказал Гарри Стоун. — Вот тут вот мы торсим при крайнем неудобстве.
Через два пролета голой лестницы с ободранными, висевшими клочьями оригинальными обоями эпохи Регентства на стенах дошли до двери, давно лишившейся краски. За ней оказалась большая высокая комната с двумя кроватями. В одной лежала Рената, в другой две плоскогрудые девушки, которых Эдвин помнил по тому самому воскресному дню в клубе, — немецкие девушки, нашедшие его шлепанцы. Они молча, спокойно, эффективно спали; Рената нерегулярно всхрапывала и булькала.
— Вы токо поглядите на них, — с омерзением предложил Гарри Стоун. — Вставай, — крикнул он, — проклятая немеская корова, — и, атлетически высоко вскинув ногу, пнул презентабельный зад Ренаты.
— Вот этого не надо, — сказал Лео Стоун. — Не забывай, это я с ней живу, а не ты. — Впрочем, тон его жестким не был.
— Сутис? — отвечал его близнец. — Мы с ней оба зивем, прости Господи; хотя, если хосес, сам мозес пнуть. — И отвернулся, точно его тошнило.
Рената проснулась с невидящим взором, долго чмокала губами.
— So, — сказала она. — Wieviel Uhr?[90]
— Время вставать таки с этой треклятой кровати, — сказал Гарри Стоун, — и поставить хоть сто-нибудь на плиту. Никто из нас не ел с последнего воскресного завтрака. — Применительно к близнецам Стоун, подумал Эдвин, это, возможно, буквальная правда, но, вновь проголодавшись, не стал отделяться от общего голодного крика. Рената села на краю кровати, зевая до смерти; прыгали, колыхались большие тевтонские груди, мозолистые ноги плоскостопо стояли на голом полу. Прозевавшись, она, видно, узнала Эдвина.
— Мой ты дорогой, — кивнула она. — Фунтов пять вчера, да, я на доппель джин вечером пропила. — И как бы с изумлением тряхнула головой. Потом надела туфли, мужское пальто, видно взаиморазделямое как с Лео, так и Гарри, и довольно миролюбиво занялась поисками еды.
Эдвин сел на свободную теперь кровать, оглядел комнату. Было там изрядное окно эпохи Регентства с видом на телеантенны и осеннее небо. Был комод с ящиками, гардероб, оба того типа, что нередко фланкируют двери мелочных лавок; богатая радиола за семь фунтов, блеявшая, как старуха, пытающаяся говорить на языке молоденьких девушек. Был газовый камин, газовая горелка и счетчик. Рената открыла горелку, но шипения не слышалось; чиркнула спичкой, огонь не загорелся.
— Шиллинг, — сказала она, — иметь надо.
Лео Стоун оглянулся так, словно у него была сломана шея, и молвил:
— Вчера была груда шиллингов. Что ты с ними сделала, а? Что ты сделала с грудой шиллингов, которую я собрал, ползая зачастую на четвереньках в этом районе, столь жадном до проклятых шиллингов для старых дев-сиделок, претерпевая смертельные муки и унижение перед лицом частых отказов, а? — Это был новый Лео Стоун, без драматических и торговых голосовых масок. Он приближался к своей любовнице, как обезьяна со сломанной шеей, с застывшими руками-крюками. — Шиллинги, шиллинги, шиллинги, — произнес он крещендо. — Что должно было пойти на подкрепление, на тепло и питание, уходит на джин. Так, верно? На джин. Сколько раз я приходил усталый домой, жаждая еды и уюта, — право каждого человека, независимо от цвета кожи и вероисповедания, — и вместо этого обнаруживал, что газа нет и на него нет денег? Вот какой награды удостоился я за то, что холил и лелеял ту, кто по всем основаниям враг? Да, враг, клянусь Богом. Ибо дом рабства в нынешние времена — это проклятый Дойчланд. Ах, ja, ja, richtig[91]. Вот они, проклятые побежденные, купаются в роскоши, жиреют, жируют на еврейском поту, транжирят собранные на газ шиллинги, превращают их в джин для чертовой старой шлюхи, пропитанной джином, обожравшейся кислой капустой, в какое-то проклятое, ублюдочное и никчемное черт его знает чего для никуда не годной бездельницы, отвратительной и непривлекательной шлюхи. — Он перевел дух.
Гарри Стоун сказал:
— И я тозе так думаю.
Две немецкие дочки крепко спали в блаженном мифе: кольцо в лесу, стерегущий дракон, блистательный герой с мечом. Реиата громко сказала:
— Ach, жид. Жидовская свинья. Сало жидовских свиней для утучнения земли Германии. Больше хорошего ничего.
— Возьми свои слова назад, — сказал Лео Стоун, подходя ближе. — Возьми назад проклятую клевету, или я глотку тебе перережу вот этим вот хлебным ножом. — Рената заметно все больше пугалась. — Сейчас же, — сказал Лео Стоун, хватаясь за лацкан пальто, — возьми их назад.
— Жидовская свинья и собака, — настаивала Рената. — Жидовское сало на мыло для мойки свинарника. — Лео Стоун с озаренным долгой ненавистью своего народа лицом провозгласил:
— Единственное хорошее, что когда-нибудь у вас в Германии было, — евреи. Так?
— Нет, нет. Евреи свиньи. Ох, — сказала Рената, обхватывая себя руками, — да, да. Евреи хорошие, очень хорошие. Хватит теперь, свинья жидовская. Евреи очень хорошие.
— Вы, — яростно обратился к Эдвину Лео Стоун, — образованный. Кто великие люди Германии? Писатели и всякая дребедень?
— Ох, — сказал Эдвин. — Слушайте, у меня тут завалялись два шиллинга. Давайте зажжем огонь, ради бога. — Гарри Стоун подошел, скорбно забрал два шиллинга, зажег газовую горелку. Миниатюрные язычки пламени с шипением уютно горели. — Ну, — сказал Эдвин, — Гете, Шиллер и Гейне. Коцебу, Вагнер, Шуман. Ницше, Кант, Шопенгауэр и Бетховен. Ганс Сакс и Мартин Лютер.
— И все они были евреи, да? — грозно уточнил Лео Стоун. — Каждый этот немецкий ублюдок — еврей. Скажи да, будь ты проклята, или я с тобой разделаюсь.
— Нет, нет, — сказала Рената. — Да, да, — поправилась она. — Все евреи. Гитлер — грязная свинья чертова. Тоже еврей.
Лео Стоун уронил смягчившиеся руки.
— Пока ты помнишь, — предупредил он, — кто тут хозяин. На самом деле проблем нам не надо. Мы хотим любви, мира, согласия, как учили в старые времена. Мы хотим шиллингов в счетчике и готовой горячей еды, как только попросим. Ну, давай пошевеливайся. — Газовая горелка источала шипящий яд. Рената зажгла конфорки. Лео поцеловал ее в щеку. Все было забыто.