Кудрявый с любопытством озирался вокруг; даже обошел дворы, увидел знакомые фонтанчики и отхожие места, потом вернулся на улицу и долго глядел на чудом уцелевшие угловые башенки школы: полное запустение, окна крест — накрест заколочены почернелыми перекладинами. Кудрявый постоял какое-то время — зря, что ли, сюда тащился? — потом, поеживаясь от спустившейся прохлады, поднял воротник куртки, и побрел по Донна Олимпия к центру; по оббитым тротуарам, мимо закрытого газетного киоска и редких, запоздалых прохожих. Но вдруг уже у самых многоэтажек его внимание привлекло неожиданное новшество: двое озябших, позеленевших от скуки полицейских несли ночной караул, то застывая на месте, то прогуливаясь взад-вперед, как безмолвные тени на фоне безмолвных домов; у обоих из-за пояса торчали черные пистолеты.
Но у Кудрявого совесть была чиста: в этих местах он очутился из чисто сентиментальных соображений, а потому прошел мимо блюстителей порядка с вызывающим видом — дескать, плевал я на вас и ваши пушки, — не спеша направляясь к четырем многоэтажкам, соединенным между собой так, что ряды окон не прерывались, а наоборот, множились, вытягивались на сотни метров вширь и ввысь, а лестничные пролеты, узнаваемые снаружи по вертикальным полосам прямоугольных окон, лишь подчеркивали эту протяженность; а внизу, под арками и портиками в стиле фашистского “новеченто" перетекали друг в друга внутренние дворики, выстланные за много лет останками бывших клумб, обрывками бумаг, обломками кирпича и прочим мусором в замкнутом пространстве отвесных стен, вздымавшихся до самой луны. Во внутренних двориках и полутемных парадных в этот час не было никого, а если и пройдет кто, так поспешно, держась поближе к дверям или прячась под портиками — скорей бы в свой подъезд, на свою вонючую, пропыленную лестницу!
Кудрявый побродил по тем дворикам, надеясь хоть с кем-нибудь словом перемолвиться о былом. Немного спустя на железной лесенке со стороны виа Одзанам и впрямь замаячил чей — то силуэт. Наверняка знакомый, подумал Кудрявый и решительно двинулся к нему. Парень оказался рыжий, веснушчатый, с двумя оранжевыми пушинками вместо глаз и огненно-рыжими волосами, тщательно зализанными на косой пробор. Кудрявый рассмотрел его еще издали, а тот, почувствовав на себе пристальное внимание, тоже насторожился, готовый к любому повороту событий.
— Мы, кажись, знакомы, — протянул ему руку Кудрявый.
— Все может быть, — прищурился тот.
— Иль ты не Херувим?
— Ну, Херувим.
— Так ведь я Кудрявый! — воскликнул он таким тоном, будто Америку открыл.
— А-а, — откликнулся Херувим.
— И как она, жизнь? — осведомился Кудрявый.
— Да ничего вроде, — сказал Херувим, у которого слипались глаза.
— Что новенького? — не унимался Кудрявый.
— Да что может быть новенького? Все то же. Вот, с работы иду, ног не чую.
— Все в баре служишь?
— Ну да.
— А другие? Обердан, Плут, Бруно, Волчонок?
— Да все при деле — кто больше, кто меньше.
— А Рокко, Альваро?
— Какой такой Альваро?
— Альваро Фурчинити, башковитый такой.
— A-а, вон ты о ком, — протянул Херувим.
И в двух словах поведал, что Рокко переехал жить в Ризано, и больше никто его не видел. Что до Альваро, то он недавно влип в историю. Было это в первых числах марта. Шел дождь. Альваро сидел в баре, в Тестаччо, где несколько парней играли на бильярде; он тоже к ним присоседился — просто так, чтобы время убить. А в баре том одни уголовники всегда собирались, да и сам хозяин недалеко от них ушел — волосатый такой детина, смахивает на Нерона и приторговывает краденым, которое скупает как раз у тех лоботрясов, что даже по понедельникам шары гоняют. В тот день каждый из них, видно, сорвал где-то изрядный куш, во всяком случае, у всех было что на кон поставить. Но вскоре им надоело сидеть в сыром полуподвале, и кто-то предложил прошвырнуться по Риму. По дороге, у пьяцца Дель Пополо, им попалась дряхлая “Априлия” — грех не воспользоваться таким случаем: украсть в машине было нечего, даже пары перчаток не нашлось, но они надумали покататься на ней, а после где-нибудь бросить. В Тестаччо все малость поддали, потом еще добавили на площади Испании и на виа Бабуино, ну, и с собой вина прихватили — допивали по ходу дела в угнанной “Априлии". Одним словом, нагрузились знатно и начали гонять взад-вперед, как помешанные. Сперва въехали на пьяцца Навона, но площадь показалась им слишком тесной, и они погнали на ста тридцати по мокрым бульварам, то и дело сменяя друг друга за рулем. За ними устремились двое полицейских на мотоциклах, но “Априлия" свернула в переулок, прилегающий к пьяцца Джудиа, и, теряя на ходу запчасти, оторвалась от преследования. Затем они вновь вырулили к пьяцца Навона и на развороте сшибли, отбросив метров на семь детскую коляску, по счастью пустую, поскольку ребенок в это время гулял за ручку с мамашей; прохожий прокричал им что-то вслед, они резко остановились, вылезли да так его извалтузили, что кровь изо рта потекла, после чего забрались в машину и на всех парах помчались в Борго-Паниго. Выехали на набережную, проскочили мост Мильвио; у здания Министерства военно-морского флота один заметил элегантную дамочку, которая прогуливалась одна, держась за парапет. Притормозили, один вышел, поравнялся с дамой, вырвал у нее сумочку на ходу запрыгнул в машину — и поминай как звали. Переехав мост, исколесили вдоль и поперек всю площадь Святого Петра и сами не заметили, как вновь очутились в Тестаччо, где пропустили еще по две — три рюмки коньяку. Тем временем наступил вечер, и компания решила прокатиться в Анцио, в Ардею или в Латину — куда-нибудь на природу. “Априлия” на всей скорости полетела к Сан-Джованни и после получаса езды по Аппиевой дороге очутилась в пригороде с неизвестным для всех названием. В тамошней остерии уговорили на всех пол-литра и еще немного покатались по проселочным дорогам, не сбавляя скорости ниже ста; в одной деревушке Латины остановились и пошли по дворам. Стояла глубокая ночь. Парни устроили переполох в каком-то курятнике, подгребли десятка два кур, пристрелили собаку из пистолета. Награбленную птицу погрузили в машину и на Аппиевой дороге опять разогнались до ста тридцати. Кто их знает, как это получилось, известно только, что на тридцатом километре от Рима, не доезжая Марино, “Априлия” врезалась в зад автопоезду и превратилась в груду покореженного железа, а внутри было месиво окровавленных человеческих тел и куриных перьев. Альваро — единственный из всех — чудом выжил, но потерял руку и совсем ослеп.
Рассказывая эту историю. Херувим перестукивал зубами — то ли от холода, то ли от того, что в сон клонило, — и с невольной завистью поглядывал на прохожих, которые поспешно скрывались в парадных.
— Слушай, — наконец сказал он, потягиваясь — пойду я, пожалуй, а то отец вернется — опять спать не даст.
— Еще увидимся, — отозвался Кудрявый: ему было жаль расставаться со старым приятелем, но он не подавал виду.
— До скорого. — Херувим пожал ему руку на прощанье и скрылся в черном проеме, чуть подсвеченном одинокой электрической лампочкой.
Посвистывая и не вынимая рук из карманов, Кудрявый зашагал дальше, вышел опять на виа Донна Олимпия, миновал продрогших полицейских и от подножия Монте-ди-Казадио направился по тихой улочке за Железобетон. Родину он, можно считать, навестил, теперь ему хотелось поскорее сесть в свой трамвай у Понте-Бьянко и вернуться домой — спать; он даже немного ускорил шаг.
Справа от него серебрился призрачной лунной пылью Железобетон; тишина стояла такая, что было слышно, как в складском помещении вполголоса напевает сторож. А позади, на вершинах горбатых холмов вырисовывался огромный полукруг Монтеверде-Нуово; поблескивающие сквозь пелену облаков огоньки казались стеклянными на гладком, бархатном небе. Уже несколько лет, с тех пор, как рухнуло здание школы. Кудрявый обходил стороной эти места и теперь с трудом узнавал их: слишком уж чисто все вокруг, будто выметено — странно как — то. Железобетон сверкает, как зеркало; его высокие трубы вздымаются над долиной, охраняя площадки с аккуратно сложенными штабелями шпал; среди блестящих расходящихся рельс затерялся одинокий, неподвижно-черный вагон; ряды строений под одинаковыми красноватыми крышами кажутся сверху не складами, а танцевальными залами.
Даже металлическая сетка, тянущаяся по заросшему кустами откосу, новехонькая, без единой дырки. Только сторожевая будка у самого края сетки все та же — грязная, вонючая, поскольку все, кому не лень, считают своим долгом справить возле нее большую и малую нужду. Навалено вкруг будки на метр — вот, пожалуй, единственный штрих, который напомнил Кудрявому его послевоенное детство.
Руки в карманах, майки навыпуск, Задира и Альдуччо быстро шагали по направлению к Кампо-дей-Фьори, однако, против обыкновения, не напевали и не юморили.