Наконец она сказала:
– Тебе, возможно, покажется это глупым и сентиментальным объяснением, но, когда я была маленькой, у меня были кролики. Мама купила их, рассчитывая, что они будут размножаться, а мы будем продавать потомство. Но вскоре выяснилось, что продавец обманул ее и оба кролика – самцы. Мама, по своему обыкновению, быстро потеряла интерес к начатому делу или поленилась найти самку. Она делала вид, что кроликов не существует; наверное, потому, что ее гордость была уязвлена обманом. Так кролики стали моими любимцами. Я обожала их и даже крала для них еду с соседней фермы, часами разговаривала с ними, шептала свои секреты в их длинные бархатистые уши.
Это объясняло, почему ее вырвало, но я не нашел что сказать по этому поводу.
Все это было печально.
– Макс не любил их так сильно, как я, – добавила Элизабет и пошла по берегу реки.
Я кивнул и пошел за ней.
– Ты не хочешь со мной разговаривать? – спросила Элизабет.
– Хочу.
– Скажи что-нибудь.
– Что-нибудь.
– Не смешно.
Я-то сказал это всерьез, а не для смеха, и мне стало стыдно. А человечек у меня в желудке потешался вовсю, катался там и хохотал до слез над моей беспомощностью.
Мы молча прошли пару кварталов.
– Моих кроликов звали Пуки и Му-Му. Зеленый салат им нравился даже больше, чем морковка. Странные какие-то были кролики.
Я опять не знал, что сказать.
– Макс любит кошек, – продолжала она.
У меня наконец прорезался голос, и я сказал:
– Да, я знаю. А Алиса была хорошей кошкой?
– Она была просто чудо. Но она была кошкой Макса, а не моей. Пуки и Му-Му были моими. Других таких уже не будет.
– А у меня была мама, – вырвалось у меня как-то само собой. – Другой мамы тоже никогда не будет. Она была неподражаема.
– Ты очень любил свою мать?
– Да. А ты свою?
– Я ненавидела ее. В фантазиях я убивала ее, пока она спала. Воображала, как я перерезаю ей горло разделочным ножом от уха до уха. Или просто вонзаю и вонзаю нож в ее шею. Прости, я понимаю, что это неприятно слушать. Но, господи, как мне хотелось убить мать, когда я была ребенком!
– Почему?
– На то был миллион причин. Бесконечное число.
Мы прошли еще несколько кварталов, держа руки в карманах.
– Моя мать зарезала Пуки и Му-Му и накормила меня ими, когда я была еще маленькой.
Тут уж я совсем не знал, как реагировать на ее слова.
– Она сказала мне, что я съела, уже после еды. Сказала с ухмылкой, будто в этом заключалась вся соль какого-нибудь анекдота. Ты не представляешь, какое чувство вины я испытывала несколько месяцев. Мне все казалось, что Пуки и Му-Му пытаются выпрыгнуть из моего желудка. А она сделала брелки для ключей из их лап и подарила мне один из них на Рождество. Когда я развернула обертку, я закричала и стала плакать. Она же сказала, что я ненормальная, неблагодарная, испорченная, беспомощная и глупая. Она смеялась надо мной и сказала Максу, что у него чересчур сентиментальная сестра. Как будто это ужасный недостаток. Как будто стыдно испытывать чувства, признаваться, что тебе что-то дорого, заботиться о ком-то, даже любить.
– Сколько тебе тогда было лет?
– Семь.
– А почему она зарезала кроликов?
– Мы были бедны. Не хватало на еду. У нас не было денег, чтобы кормить их. Мама была психопаткой. Мне страшно везет в жизни. То одно, то другое.
– Отец Макнами не знал ведь…
– Откуда он мог знать?
– Я очень сожалею, – сказал я.
– Ты не сделал ничего плохого, – отозвалась она.
Я чувствовал, что по части романтической истории я потерпел фиаско. Все, о чем я сумел поговорить с ней, – это ее детские травмы и подростковые фантазии об убийстве матери.
Не слишком романтично.
– Скажи мне что-нибудь приятное, – попросила Элизабет. Она остановилась, повернулась ко мне лицом и посмотрела мне в глаза с отчаянной настойчивостью. – Пожалуйста! Все что угодно. Что-нибудь такое, чтобы я почувствовала, что мир все-таки не так ужасен. Я уже дошла до точки, Бартоломью. Я стала равнодушна ко всему. Скажи мне что-нибудь, что разбило бы это равнодушие. Просто что-нибудь хорошее. Хорошее и настоящее. Если ты сможешь сделать это, то тогда, может быть…
Она не окончила фразы, но вздохнула, и я подумал, что она собирается сказать еще что-то.
Она, однако, продолжала испытующе глядеть мне в глаза, но я не мог придумать, что бы такое ей сказать, и надеялся, что Вы, Ричард Гир, появитесь и подскажете мне, потому что Вы всегда, во всех своих фильмах знаете, что хочет услышать женщина в такой ситуации. Но Вы, к сожалению, так и не материализовались.
– О чем? – спросил я, стараясь протянуть время.
– Ну, может быть, что-нибудь хорошее о твоей матери. – Она запнулась, глаза ее наполнились слезами. – Такое, чтобы я забыла, что съела своих кроликов и что мне негде жить. Что вся моя жизнь была жестокой садистской шуткой и что скоро все кончится.
– Кончится? – переспросил я.
Я не мог видеть ее в таком состоянии, но не знал, что мне делать.
– Расскажи мне о своей матери, что-нибудь хорошее, – повторила она, пропустив мимо ушей мой вопрос. – Действительно хорошее. Мне кажется, что ты хороший человек, Бартоломью. Вот и скажи что-нибудь хорошее. Пожалуйста!
Я задумался. Что касается воспоминаний о маме, то тут было из чего выбирать.
– Первое, что придет тебе в голову, – сказала Элизабет. – Не задумывайся, а просто начни говорить. Ну пожалуйста! У тебя же должны быть приятные воспоминания о матери, раз ты ее так любишь. Неужели это так трудно? Мне необходимо услышать что-нибудь приятное, даже сентиментальное.
И я вдруг действительно начал говорить не думая. Слова пошли из меня, как воздух. Их количество изумляло меня самого. Как будто Элизабет нащупала во мне ручки, включающие горячую и холодную воду, и слова полились из меня, как из крана.
– Когда я был маленьким, мама сказала мне, что если я напишу письмо мэру Филадельфии – сначала им был Фрэнк Риццо, потом Уильям Грин – и попрошу у него разрешения подняться на крышу Сити-Холла, то он, может быть, разрешит мне посмотреть на Филадельфию даже из-под самого купола, где стоит скульптура Уильяма Пенна[17]. И я стал писать письмо, пытаясь придумать аргументы, которые убедили бы мэра разрешить мне это. На письмо ушел не один день. Я написал, что усердно учусь в школе, что я хороший сын, слушаюсь маму и всегда делаю разную домашнюю работу, пообещал ходить на все выборы, когда вырасту (я выполнил впоследствии это обещание, потому что мама говорила, что это патриотический долг всякого американского гражданина), а также сообщил, что хожу в церковь каждую неделю и пытаюсь быть добрым католиком. Написав письмо, я переписывал его снова и снова, пока стиль не стал достаточно хорошим для того, чтобы послать письмо официально избранному мэру. Мама прочитала письмо, и мы опустили его в ближайший почтовый ящик, скрестив на счастье пальцы в надежде, что я достаточно хороший мальчик для того, чтобы подняться на крышу Сити-Холла. Примерно через неделю я получил адресованное мне лично написанное от руки письмо, в котором говорилось, что я хороший мальчик и могу посетить здание муниципалитета. Мы пошли туда вместе с мамой. Мы шли, держась за руки, по Брод-стрит, а здание Сити-Холла все вырастало и вырастало перед нами, затем мы поднялись на лифте на его крышу. Сити-Холл, кстати, был тогда одним из самых высоких зданий в мире и самым высоким в Филадельфии – до тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года. С крыши мы видели весь Город братской любви, все его улицы, расположенные под прямыми углами, – планировщики были явно зациклены на том, чтобы никто не заблудился в городе. Я был очень горд, глядя на Филадельфию с такой высоты и зная, что я заслужил это право тем, что я примерный мальчик.
Глаза Элизабет возбужденно загорелись, и я очень надеялся, что мое выступление имеет успех; сердце мое стучало, перчатки взмокли внутри от пота.
– И лишь когда я вырос, до меня дошло, что на крышу Сити-Холла пускают всех без разбора, хороших и плохих мальчиков, а письмо «от мэра» написала сама мама. Уже взрослым я вновь поднялся туда, но это, конечно, было уже совсем не то. В этом не было никакой моей заслуги, любой мог сделать то же самое. Здание не вырастало передо мной, как в сказке, когда я шел по Брод-стрит; при подъеме на лифте мое сердце не билось учащенно; вид сверху был совсем не таким захватывающим; городские кварталы казались распланированными уже не так четко, и без мамы мне даже не особенно хотелось задерживаться там.
– Мне она представляется замечательным человеком, – сказала Элизабет, улыбнувшись.
– Она и была замечательным человеком.
– Ты тоскуешь по ней.
– Да, очень.
– Я сочувствую тебе.