Не обошлось в эту ночь без того, чтобы выпить на брудершафт. Рука об руку вернулись они в отель. Бухгалтеру в лейтенантском чине Зеноверу предстояло на следующий день отбыть в отдаленный гарнизон, именно туда, где требовался бухгалтер в лейтенантском чине. Это был 14-й горнострелковый батальон, вдали от мира, в Бродах, на самой русской границе.
Проснулись оба поздно, и у них едва нашлось время еще раз поговорить друг с другом, вернувшись к фамильярному «ты» прошедшей ночи.
— Кто знает, когда я тебя снова увижу, — сказал барон.
— Кто знает, увижу ли я тебя снова, — отозвался Зеновер.
Они обнялись и расцеловали друг друга в обе щеки.
Барон остался в одиночестве, как осиротевший мальчик. Он позволил себе распуститься. Небрежность и неряшливость скоро пришли к определенней ритмической последовательности. Он не встречался больше со старыми друзьями. Он проводил целые часы праздно и бездумно, гулял без цели, ел без аппетита, брал женщину без радости. Это было бессмысленное одиночество под видом напускной активности, а изредка — опьянение без веселья.
Иногда он думал о Мицци Шинагль и о том, что приближается март. Однажды вечером он написал начальнику тюрьмы. И вскоре узнал, что заключенная Шинагль выходит на волю пятнадцатого марта. Не испытал никаких эмоций при мысли о Мицци и о самой этой дате — пятнадцатое марта. Но все же эта дата была какой-то определенной точкой, водоразделом, границей. И доходя до этой точки, его беспокойная мысль всякий раз замирала, словно натолкнувшись на преграду.
26
Весна в этот год наступила рано. В марте солнце грело почти как в мае. С внезапной неистовой силой расцвел в садах ракитник. Пение черных дроздов перекрыло все городские шумы. Заметно разрослись светло-зеленые листья каштанов, а свечи их, терпко благоухая, гордо, бело и прямо тянулись вверх. Даже стремительные ласточки стали, казалось, этой весной доверчивее. Они проносились прямо над головами прохожих — мирные стрелы, испускаемые небесами. С Лысой горы в город доносилось постоянное дуновение тихого ветра. Стены домов и булыжник мостовой благодарно отвечали ему дыханием на свой особый лад. А когда опускался вечер, из любой точки в городе можно было наблюдать, как добрый красный отблеск заходящего солнца ласкает шпиль собора Святого Стефана. Пахло расцветающей бузиной, свежим хлебом из булочных, двери которых стояли распахнутыми настежь, овсом в мешках, повешенных перед извозчичьими лошадьми, чтобы они веселее бежали, зеленым луком и редиской с рынков.
В один из таких дней, без двадцати десять утра, Мицци Шинагль была выпущена из женского исправительного заведения. Ее предстоящее освобождение уже на протяжении нескольких недель давало повод Тайтингеру не торопиться с возвращением в имение.
Порой, когда он сидел вот так, в одиночестве, в одном из рано расцветших садиков пригородного кафе, погрустневший от выпитого вина и вместе с тем взбодренный свежим воздухом, он вел сам с собой безмолвный диалог. Он задавался вопросами, на которые не находил ответа. И не то чтобы его мучила совесть!.. По его ли вине или нет попала Мицци в заведение Мацнер, было ему безразлично уже хотя бы потому, что он не видел ничего прискорбного в судьбе падшей женщины. Он знавал публичных женщин, но они были веселы и беззаботны, и, казалось, им живется гораздо легче, чем, к примеру, женам министерских советников, начальников департаментов, или кислым и злым хозяйкам табачных лавок, или заплаканным кухаркам, или брошенным мужьями мещаночкам. Между прочим, своей отвратительной «аферой» он приуготовил и преподнес Мицци несколько приятных, можно даже сказать, сказочных лет — той самой аферой, из-за которой он сам лишился блестящего положения, беззаботности и лишь чудом не лишился чести и имени. Так отчего ему было печалиться еще и о Мицци? Любил ли он ее? Нет, и это не так. Сердце относилось к тем органам Тайтингера, которым навсегда было суждено остаться недоразвитыми. Ответа на свои вопросы он не знал. Он чувствовал лишь какую-то непостижимую и неразрывную связь с Мицци, с той злополучной «аферой». Уму непостижимо было все это и, тем не менее, решено, подписано и снабжено гербовой печатью, так ему казалось. А против того, что решено, подписано и снабжено гербовой печатью, уже ничего не попишешь.
И все же в некотором роде торжественное настроение охватило Тайтингера, когда утром пятнадцатого марта он выехал в Кагран. Он уже и не осознавал толком, что затеял эту поездку исключительно затем, чтобы забрать из тюрьмы Мицци Шинагль. Ему казалось, будто это нелепое действие предписано ему каким-то церемониалом. Впрочем, поездка в фиакре этим великолепным утром вполне способствовала тому, чтобы любые сомнения растворились в своего рода праздничном дурмане.
Таким образом, он прибыл в канцелярию начальника тюрьмы так, словно это было само собой разумеющимся поступком, и вознамерился забрать Мицци. Вследствие этого ее вывели из камеры на полчаса раньше. На ней было коричневое пальто, в котором ее доставили сюда прошлой осенью. Большую фетровую шляпу с вишнями из стекляруса она не надела из страха, что та за минувшее время могла выйти из моды, а просто держала в руке. Ее все еще короткие, хотя и пышно разросшиеся красивые волосы отливали свежим блеском, а побледневшее и сузившееся лицо казалось прямо-таки аристократическим. «Теперь она действительно похожа на Элен!» — подумал Тайтингер.
— Я, пожалуй, могу обойтись без всегдашних напутствий, — с улыбкой сказал начальник тюрьмы. — Мицци Шинагль, господин барон заботится о вас столь благородным образом, что я уверен: мне никогда больше не доведется увидеть вас здесь. Господин барон, всегда к вашим услугам!
На улице Тайтингера ожидал экипаж.
— Куда ты хочешь? — спросил он.
Но Мицци озабоченно озиралась по сторонам, ей явно кого-то не хватало.
— Мне надо еще подождать, — призналась она. — Придет Лени. Вы появились слишком рано!
Это прозвучало как упрек. Свобода, весна, экипаж на резиновом ходу, да и сам барон, казалось, не радовали Мицци.
— Кто эта Лени? — спросил Тайтингер.
— Моя приятельница, господин барон! Мы сидели в одной камере. Лени — из-за участия в подпольном аборте, а вообще-то она порядочная, эта Лени, нам хорошо было вместе, она вышла четыре недели назад. Она всегда держит слово и придет за мной обязательно.
В этот миг барон увидел, как к ним спешит женщина — статная, пестро разодетая и призывно машущая рукой. И вот уже это видение стало вполне отчетливым. Женщина громко и весело кричала. Все слышнее становилось имя «Мицци» и все очевиднее то обстоятельство, что к ним приближалась женщина в костюме из натурального желтого шелка, в светло-зеленой шляпе размером с тележное колесо, из-под которой выбивались буйные черные локоны, в желтых сапожках на пуговках, с зонтиком, боа и ридикюлем «Помпадур». Это была Магдалена Кройцер, держательница карусели на Пратере.
Женщины с чувством расцеловались.
— Вы — господин барон, я знаю, нечего мне объяснять, Мицци мне все давно рассказала. А это коляска, и в нее мы сейчас сядем и поедем сначала к твоему папе, его разбил паралич, не то бы он сам приехал!
И не успел Тайтингер сообразить, что, собственно говоря, происходит, как он уже сидел на заднем сиденье, напротив Мицци и Лени, сидел, кстати, неловко и чрезвычайно неудобно, подняв колени и вынужденно пригнувшись. Над его головой проносились непонятные поговорки и присловья, мелькали, как молнии, выкрики и восклицания, плескался смех, словно веселый проливной дождик, — и весь разговор шел на простонародном диалекте, с которым он никогда еще не сталкивался так интенсивно и близко и который напоминал ему грохот колес, мяуканье и звук горна одновременно. Наконец они добрались до Зиверинга.
Сюда Мицци приезжала однажды во всем великолепии «наложницы» персидского шаха. Тогдашняя дворничиха была еще жива; Ксандль женился и переехал в Брюнн. Лавка снова была открыта (теперь она принадлежала какому-то молодому человеку). Старого Шинагля отпустили из приюта для престарелых в Лейнце на один-единственный день: ему не хотелось, чтобы дочь увидела его там, в приюте, на месте его «позора». Старый парализованный Шинагль сидел в лавке, привалясь к стене возле открытой двери.
В лавке было темно; как кости скелета, белели выточенные из коралла курительные трубки. Лавка пробудила некоторые воспоминания и в душе у барона. Здесь он впервые увидел Мицци… Старый Шинагль был в состоянии лишь еле шевелить руками. Речь его тоже была беспомощна, он заикался, стонал — и вдруг громко, с неожиданной силой, высморкался. От смущения Тайтингер купил пять трубок. Дворничиха спросила, не принести ли табаку. Совсем смешавшись, он сказал:
— Да, пожалуйста, весьма благодарен!
Останется ли Мицци тут, вот о чем осведомился, запинаясь, старый Шинагль. Нет, решительно ответила Магдалена Кройцер. Это было уже давно оговорено. Мицци поживет покамест у нее, чтобы малость «восстановиться». В сумочке у Магдалены были отпечатанные типографским способом визитные карточки, она, порывшись, вытащила одну, протянула Тайтингеру и сказала: