А тем временем организация их руками, но как бы по собственной воле, обустраивала свой быт. Ей ведь нужен был угол, немного тепла и еды, а еще ей хотелось стабильности, защищенности, но и условий для роста. Так что в пятницу после занятий перезвонились и назначили встречу пораньше: на шесть во дворе у Малого, где осмотрели сарайчик – оказалось, сырой и холодный, во-вторых же, прослушивающийся за километр – здесь хранились и продувались сквозь щели их старые вещи, две трети мешка с проросшим картофелем и остатки угля от той жизни, когда у них в доме еще не было отопления газом. И, без прений решив, что чердак все равно будет лучше, каким бы он ни был, немного картошки и примус прихватили с собой. А чердак превзошел ожидания – в доме Влада, но вход из другого подъезда – закрывающийся на ключ, огромный, сухой, непроглядный, с округлым оконцем, коротеньким низким эхом, весь в скрещениях балок и повсюду развешанной, будто белье, паутине. Нина ахнула: «Чудо! Собор Парижской Богоматери!», а Малой уже свесился из-за балки и, дождавшись луча от фонарика, скорчил дикую рожу: «У-гу-гу! Я – химера! Ну что, Квазимодо, попался?» – и свалился на Пашку Большого.
«Мужики, кончай свалку! Если вас засекут, мне хана!» – Влад, держатель ключа, этим самым ключом резанул возле горла, а фонариком высветил Нину, непонятно зачем, словно мощным лучом телескопа, отловил ее и обособил, как небесное тело, и она настороженно замерла, чтоб понять, Влад ее изучает, дразнит или – ее губы чуть дрогнули, испугавшись поддаться улыбке,– или все-таки он любуется ею. И вдруг вспыхнула: «Мы развлекаться пришли или решать оргвопросы?!» – и сверкнула глазами, а может быть, даже слезами. Дело было не в Нине – организация кукушонком сбрасывала с чердака все, мешавшее ее росту. Очень скоро это поняли и остальные, озаботившись только ею, они стали таскать на чердак, тут же названный хатой, кто подушку, тюфяк, керосин, кто кастрюли, крупу и хлеб, лично Игорь – свое детское одеяло, свечи, ручку, тетрадь, макароны… В этом не было смысла, был инстинкт – гнездовой, очевидно. Перед акцией обязательно собирались на хате, заходили в подъезд с интервалом в две-четыре минуты, поднимались на лифте, естественно, без свидетелей, на последний этаж, в облицованный жестью чердачный квадрат стучали коротким условным стуком, начинали с того, что Игорь зачитывал свою краткую запись о предыдущей их акции, иногда Нина что-то просила дополнить, а потом Игорь вел протокол: кто хотел, задавал накопившиеся вопросы или что-нибудь предлагал. Например: садиться на хвост не случайным прохожим, не размениваться по пустякам, а целиться сразу в десятку, то есть выследить, скажем, Мишкиного завотделением, берущего за операцию до пятисот рублей с одного пациента, ведь у каждого же найдется подобная кандидатура, и не одна (предложение Перста). Или: принять еще, минимум, двух новых членов, естественно, по нашим рекомендациям, дать им возможность проникнуться смыслом и методами организации, чтоб постепенно создать на их базе новый кулак, а потом еще новый, и так далее, потому что ведь город почти миллионный, а мы – капля в море (предложение Мизинца). Или: придумать какие-то новые меры воздействия на добреньких в целом: идея в порядке бреда – разливать в трамваях, троллейбусах и магазинах концентрированный раствор скатола, полграмма которого воняет, как куча дерьма; гоняться за добренькими по одному – что называется, «всех не перевешаете» (предложение Среднего). Или: в продолжение предыдущей идеи: попробовать раздобыть через знакомую медсестру немного донорской крови, в крайнем случае, сдать кровь самим и ее же изъять, чтоб затем разливать ее возле квартир, лютые, нет, вы только представьте себе, как добренький, выходя,– башмаком в эту лужу (предложение Перста). Самое главное – не спешить, хотя с кровью идея почти гениальная, но нельзя вовлекать в наши планы никаких медсестер (и поэтому новеньких тоже!); резюме: от мозговых атак не отказываться, все идеи фиксировать в протоколе, Но пока продолжать проводить апробированные акции – «каждый человек нам интересен, каждый человек нам дорог» (заключение Большого).
А вокруг хороводили балки, будто доисторический рухнувший лес или будто летучий голландец, в каюте металась свеча и пофыркивал примус, было чувство, что времени нет, что картошка в мундире пропахла костром, что орущие кошки на крышах – шакалы, что сейчас им идти на охоту или, может быть, на абордаж… Почерневший, бесснежный город присыпал их, как будто песком или пылью веков, моросящей крупой – их шаги и оглядку, их метание между этим и тем, если добренький выбирался не сразу, перепалку без слов – только взглядом, и когда наконец выбор сделан – их отлаженное скольжение, будто в самом деле пять пальцев в виртуозном галопе бегут по клавиатуре.
Из семи первых акций дольше всех обсуждалось хождение на протяжении часа с четвертью за мужчиной в домашней вельветовой куртке и войлочных тапках, явно вышедшим на минутку дать болонке справить нужду. И забавней всего было то, что они-то его не имели в виду! Они шли себе к остановке, отработав в этот вечер, положенное с гражданином лет сорока со скрипичным футляром, когда дядя в домашних тапках вдруг рванулся от них, впрочем, может быть, и не от них, поводок был натянут, он бежал за болонкой, а та, очевидно, за кошкой… А они (хотя был уговор: один день – одна акция) – рефлекторно за движущейся мишенью.
Ровно час он водил их по кругу и собачку таскал за собой – по периметру небольшого квартала, в привокзальном районе было все небольшим: двухэтажные, глухо зашторенные дома и гнилые заборы, изнутри подпираемые кустами сирени,– все никак не решаясь шагнуть в потроха родного подъезда, все надеясь, что кто-то из близких озаботится наконец его долгим отсутствием. И в пятнадцатый раз вдруг свернув не налево, а вправо, взял болоночку на руки и пошел, и почти побежал к остановке, обернулся, с неожиданной прытью заскочил в отъезжавший трамвай – и отъехал, может, к теще, а может, к любовнице – они долго махали ему руками, Нина слала воздушные поцелуи, а мужик то и дело оглядывался на них, прижимаясь к собаке одутловатой щекой.
Влад сказал на прерывистом от волнения вдохе: «Гениальная акция, лютики вы мои! Гениальная!» – «Не уверен!– промямлил Пашка Большой, краем глаза кося на Нину.– В мокрых тапках, с собакой, неизвестно куда!..» – «Безымянный! Мизинчик! Вы тоже так думаете?!» – из-за кепки глаза ее были в тени, но голос и ноздри затрепетали. Когда же Малой с неохотой кивнул: «А чего? Жалковато дедулю!» – Нина чуть не по-волчьи завыла: «У-у! Павлушеньки! Вы, наверно, из добреньких, не иначе! Боже мой! Безымянный! А ты из каких?!» – «Я не знаю… Я тоже процентов на десять разделяю сомнение Паши, то есть Среднего,– и поймав наконец ее взгляд, Игорь стал в нем читать, очевидно, растерянно, даже, может быть, по складам: – Но на все девяносто как вступивший в организацию и… приняв ее средства и цели, понимаю, что выхода в общем-то нет!» Нина фыркнула: «Из организации выход есть! Ради бога!– и опять уронила лицо в подкозырную тень.– В общем, так! Завтра в семь предлагаю собраться на хате. Потому что мы сами еще ни к чему не готовы. Мы же лютые только на десять процентов! Кто за то, чтобы завтра устроить внеплановый, но обстоятельный разговор по душам?»
Однако удобней для всех оказалось увидеться послезавтра, в воскресенье, двадцать второго марта, это снова обидело Нину как-то лично, и почти треть дороги до Москалевки она промолчала. Он поехал ее провожать, потому что была его очередь. И еще потому, что он должен был убедиться окончательно: да или нет, он влюблен или это ему показалось?
Было странно трястись рядом с ней на последнем сиденье, ловить на крутых поворотах ее невесомую руку – потому что трамвай был пустой и ее уносило,– слышать запах весенних, вернее, цветочных духов, исходящий, казалось, из пор ее кожи, и саму эту кожу видеть близко настолько, что впотьмах различать серебристый пушок, и не чувствовать ничего ровным счетом, кроме страха вернуться домой уже за полночь и опять объясняться с отцом. Дома он говорил, что втроем вместе с Владом и Владовой девушкой ходит в кино или просто гуляет по городу… Но несданные тысячи знаков и неначатый курсовик, хотя ватман уже был прикноплен к доске и вопил на всю комнату белизной, позволяли отцу утверждать, что сегодняшний их променад был последним – если нет, пусть идет на вечерний, прямо завтра и переводится, так и быть, он возьмет его на оклад в шестьдесят семь рублей уборщиком стружки, на другое ведь он все равно не способен, вот таким уж родился: две руки, обе левые, но пока тебя кормит отец, будь любезен учиться до синих кругов под глазами, и так далее!..
Нины словно и не было рядом. За мостом у пассажа она оглянулась на сопевшую возле двери кондукторшу и задышала теплом ему в ухо: «Ты… ты Владу во всем доверяешь?» – «Конечно! Мы с ним с первого класса… А что?» – «А то, что он или дурак, или провокатор! Позвонил мне в коллектор вчера, где я, между прочим, сижу, монографию „Энгельс – теоретик“ расписываю для библиотек… А он анекдоты мне начал травить: про трехспальную кровать „Ленин с нами“ и вино новой марки, тоже якобы к юбилею, называется „Ленин в разливе“!» – «Значит, это из автомата!» – «Но зачем?!» – «Недержание речи! Ему дома бояться надоедает…» – «А мне пусть телегу пришлют в институт из-за его недержания?!– И, царапая ногтем шершавую плешину поручня: – Он что думает, раз он красивый, значит, все ему можно?!– И вдруг хлопнув ладонью себя по пушистой щеке: – Слушай! Я поняла! Он звонил мне как добренькой! Он на вшивость меня проверял!– и, схватив его руку, сдавила запястье.– И утер ведь меня. Я же струсила, как последняя жопа при виде клистира! Потому что дойти до конца страшно трудно, но стремиться, он прав, черт его побери, нужно… необходимо!» – «В математике есть то же самое!– Игорь рад был, что все-таки понял ее, пусть не сразу, а понял.– Называется операция перехода к пределу! Мы как раз сейчас это проходим, вот смотри!» – его палец коснулся стекла, запотевшего от их дыханий,– ведь в вагоне на их половине никого больше не было – их дыханий, соединившихся в этой податливой влаге, палец врос в нее, написав только lim и вогнав его в жар, то есть вовсе не палец, конечно, а мысль: вдруг она сейчас смотрит на этот его онемевший отросток и чувствует то же самое? Он сидел к ней спиной и опять был влюблен, не опять, а намного сильней, чем когда бы то ни было, и смотрел, как бежит по стеклу его символ предела, заливаясь о чем-то, должно быть, асимптотически недостижимом.