И купила Евочка две курицы. Подружек моих — четыре, а курицы — две. Запекла кур, пюре изготовила, вина взяла шампанского… А пюре получилось исключительное, потому из натурального молока. Его я сама от сторожа принесла. Сторож — давно знакомый, участки плодово-ягодные сторожит, и у него — корова, козы две, свинья. Сало — вот какой кусок дал, с ладонь, это уж в подарок. Еще салаты нарезали: оливье и с помидорами. И рыбу Евочка пожарила. А зять Еву спрашивает:
— Почему, жена, когда ты рыбу жаришь, я один кусок съем, и не надо больше, а вот если теща — три куска, а могу — четыре, — почему?
— А потому, — говорю, — милый зятек, что я рыбу мороженую никогда не оттаиваю! А Ева, твоя жена, ее моет, скоблит, и весь рыбий сок из рыбы уходит… Какая уж тут рыба! Не рыба, а клецка!
Обиделась Евочка:
— Вы, мама, обязательно скажете, а вам так ничего и не скажешь!
— Я тебе — мать, и я правду говорю, ты не обижайся. И шьешь ты, Евочка, и вяжешь, и сготовить что хочешь можешь, но ты, не сердись, не кухарка ты против меня. Против меня в этом деле никто не выстоит. У меня — талант. И попы Преображенские так считали. И другие многие. Я самому писателю Михалеву рыбу делала! Так он задохнулся от восторга, а за блины руки целовал…
Да!
…Все у меня было, что Господь дает людям не за деньги.
И возлюбленные были страстные.
И дочка Евочка.
И внуки. И правнуки с правнучками.
И мужьев двое — аляфрансе и другой.
И не побиралась я, чужого не просила и не должна никому — у меня брали.
И комнатка есть своя на Трубниковском возле Восстания.
И кровать там, в дому моем, хорошая, полированная — не койка больничная, пружины волчьи, а от соседа, профессора по зубам, Каплана Моисея Израилевича… Я в семье его обеды стряпала, а кроме обедов — ничего. Такой уговор был.
И платьев выходных — три. А уж других и немыслимо.
И пальто зимнее с воротником, как у начальников.
И еще одно — на подкладке…
…А то, что платочек синенький, с узором пропал, так это — Людмила-санитарка, имя-то — не впрок, не милая людям женщина, она платочек из тумбочки утянула. У меня в Чирикове беспризорник кошель выкрал, так он с голоду, а Людмила, она полы протирает, а сама колбасу жует или яблоком хрумкает… Платочек синенький мне Полина презентовала, артистка! — я ей дитя выращивала, пока она по телевизеру в длинной юбке любовь играла и с мужем разводилась. Муж вроде попа Григория оказался проказник… Это у ней первый удар! А второй по работе. Невезучая. А третьего сегодня у нее еще нет. Еще будет третий. Ударов всегда три от века по жизни случается. У меня тоже три!
Первый — громовый — известно, с Петрушей.
А второй…
Ох ты счастье мое, счастьице!
Талану-участи доля горькая!
На роду ли то мне написано?
На горе ли то мне досталося?
В жеребьи ли ты мне повыпала?
Стала я, Маланьина дочка, сирота хроменькая Наталочка, разлучницей… Жена товарища Парусова, сама большой товарищ, как рыдала, когда ей меня показали.
— О, — говорит, — о! Я этой женщины прекрасной не стою! Откуда она такая взялась в Чирикове? Цыганка-цыганелла! Настоящая француженка!
…В другие годы, это уж когда Гитлер наступал, я известному маршалу дачу караулила и братьев Гримовых читала. А у этих братьев есть история, и тоже про Хромоножку — как король Хромоножку полюбил и с королевою спать перестал. Ме-заль-янс! Раньше-то мезальянсов много было, потому что любовь считалась на свете самая главная — в Белоруссии, и в Германии, и в других землях. Впереди — любовь!
На груди Василия Васильевича Парусова была исполнена русалка с хвостом, а на руке — якорь. Такой русалки я ни на одном мужчине не видала… И возлюбленный — исключительный: женщину не брал до самого последнего мгновения, изведет невозможно, ты уже к нему вся и горишь! — а он ни в какую! Тоже — аляфрансе.
Уже после всего он мне сказал:
— Вы, Наталочка, богиня! При проклятом царизме император Николашка бы ваш был! У вас, извините, конечно, Наталочка, жопа золотая!
А Петр Иванович про нас с Парусовым узнал, прибежал, в окно стучит:
— Открой дверь!
— Не заперто! — говорю.
Я еще у Шенберг жила. Правда, Ваня Еленин на меня обижался, думал Ваня, что не Елена — меня, а я ее в суфражисты заманивала.
Так вот, я в кухоньке пшено мою, а Петруша входит. В кепи.
— Где Евочка? — спрашивает.
— На саночках с Бобочкой и Томочкой.
— Тут, — говорит, — подожду.
И кепи снял.
Я воду сменила, опять пшено мою…
А Пиер:
— Что крупу долго моешь?
— В семи водах пшено моют, — отвечаю. — В старинные года так жену выбирали — кто лучше всех кашу сварит. А после ваших революций — по разврату одному. Вот.
Он ус себе потрогал…
— О тебе самой на бульваре многое услышишь!
— А вам-то что? У вас своя интрига развивается, а у меня — своя!
Пиер и скажи:
— Возвращайся ко мне, Наталочка! Все прощу… Я опять хочу жить с тобой и дочуркой нашей.
Обожгло меня! Но я твердо так мисочку с крупой на плиту поставила и прямо в глаза его бессовестные:
— Любовь, Петруша, не делится, потому душа неделимая. А разделишь — и нет ее! Один шиш! Загубил ты меня, проклятый аляфрансе! Я теперь сама как партийка твоя носатая! С чужого живу!..
Заплакала, в грудь себя ударила.
Тут Елена появляется с детишками, а Петр Иванович Елене, про меня:
— Дура она деревенская! Была и осталася! Я и вправду мириться хотел.
Плечами пожал, кепи одел — ушел.
На развод подал.
У партии направление взял.
Уехал.
Теперь уже навсегда… И тут — второй удар!
Повел меня Василий Васильевич Парусов в суд. С Петрушею разводиться…
Под ручку идем, а я — слезы лью. Пошли назад, а я — рыдаю. Вернулись. Села я, по обыкновению, на табуреточку, а Василий Васильевич, тоже по обыкновению, голову мне в колени. Я ему чубчик заплетаю, расплетаю, а он руки мои развел и шепчет:
Не любишь ты меня, Наталочка!
— Что ты, Вася? испугалась я. — Что ты, миленький? Еще как люблю! А что плачу, так слезы близко. И обидно все-таки. Венчаны мы с Петром Ивановичем.
— Не любишь! — отвечает, и горестно: — Ты меня вчера в постели, Наталочка, Пиером назвала. Как раз такой момент был, а ты — Пиер! Пиер!
— Прости, — говорю, — Вася! Прости, сердешный!
И хотя любил он меня без памяти, а Петрушу не простил. И тоже у партии направление взял. Оставил на прощание и проживание поросеночка Верку и с супругой своей из Чирикова перевелся.
А тут и третий удар! Вспомнить страшно — это когда подрядилась я с евреями товары возить…
Поторговали в хуторах каких, в селах и назад едем. Две подводы: на передней дядя Евсей с женой, пожилые оба, а на второй — мы — молоденькие: я да Рахиль. Едем так, разговариваем, а из ракитника выбегают полумаски. За поясом оружия всякого понатыкано… Топоры, кинжалы! Из карманов бекеш наганы высовываются. Кричат полумаски:
— Стой, жиды!
Окружили нас.
— Деньги, жиды, выкладайте!
А Рахиль — девушка еще, она ко мне:
— Спаси, Наталочка! Дай образок! Вдруг не убьют, у меня волос светлый.
А Евсея уже с подводы волокут, штаны сдирают. Жена голосит по-еврейскому, а они, полумаски эти, одежду на ней рвут.
Я на Рахиль образок свой повесила, а бандиты уже подоспели, кинжалы — в крови. Ухмыляются зубами черными, губы синие облизывают.
— Кудрявые какие жидовочки…
— Сам ты, — говорю, — жид пархатый! Своих, — говорю, — девушек не отличаешь!
А главный полумаска платье у Рахили на груди как рванет, а там, на шейке ее тоненькой, — крестик горит. Он сразу ко мне, а я на подводе встала:
— Руки убери!
А лицо мое в ту весну от страданий и горестей было красоты необычайной! Ну, он, бандит этот, и отступил:
— Ух, красотка!
— Убирайся, — говорю, — я самого Василия Васильевича Парусова красотка! За нами — начальство конное скачет. Всех вас поубивает до единого!
Он и поверил. Кто про Васю не слышал? И в лес полумаски эти побежали…
Как мы до Чирикова добрались и не помню, а опомнилась так: беспризорник у меня кошель схватил и скрылся. А в нем — все деньги! От бандитов спаслась, а тут конфуз и страдание.
Третий удар!
Когда серьги прокаляют
Завсегда уши болят!
Когда целочку ломают,
Завсегда девки кричат!
Ефим Сапелкин.
Те были поляки, а другие — евреи. Его звали Стефан, ее — Хая, можно Ханночка, а Стефану на людях она была просто Аня-Анюта, а как он ее наедине звал, нам не докладывали. Ему было двадцать два, ей — шестнадцать, и он увидел Хаечку, уже выросшую, как она полоскалась в тазике на задах своего дома среди лопухов — бани у них не было, они ж евреи. И тут Стефан понял: если эта девушка прекрасная его не полюбит, жизнь кончится несчастно. Но он не знал, увидев Хаю девушкой, готовой для любви, что они — евреи… Когда он глядел на Хаечку, сердце его возносилось, и Стефану было все равно! Это матери его, пани Зофе, было не все равно! Пани Зофа всему Чирикову уши прожужжала, что невеста у Стефана — богатая безмерно, красавица из Вильно, пани Ядвига Крыжановская. Полька, конечно… А эти — евреи. И у этой матери кроме Хаи еще и Мойше, Абрам, Ривочка и совсем маленький Изя, а в животе — почти готовая Розочка. И потом: отец Хаи был простой сапожник, и не лучший. Кантарович был лучший, и все дамочки к Хаиному отцу — по мелкому случаю, а по моде — только к Кантаровичу.