Этими мыслями делился Голубков с коллегами, а те не могли воспринять эту — такую прозрачную и ясную — правоту. Казалось бы, что может быть надежнее империи — ну уж не коммунистический же, не к ночи будь помянут, интернационал трудящихся? Не город же, извините за выражение, Солнца? Не созданные же воображением Фурье, excuse my French, фаланстеры?
Извечный оппонент, завистливый Кошмарников, говорил Голубкову запальчиво: «Ну, построим мы империю, а религию имперскую какую учредим?
Рухнет эта империя, как Рим рухнул, когда придет с Востока новая религия». «Откуда же новая религия возьмется? Террористы арабские ее, что ли, нам принесут?» — так отвечал противнику Голубков. Кошмарников же, демагог и софист, говорил: «Что уж принесут мусульмане, мы увидим. От чего мы сами отказались, то они нам и принесут. Христианство в Рим принесли готы — именно потому, что самому Риму христианство не потребовалось».
«От какой же религии отказался новый Рим? От казарменного социализма? Свобода, достоинство, гражданские права, христианские добродетели, — терпеливо втолковывал Кошмарникову профессор Голубков, — вот религия новой цивилизованной империи». И Кошмарников замолкал, не находил слов. Профессор Голубков говорил: «Мы хотим быть винтиками — или хозяевами судьбы? Свобода лучше, чем несвобода».
Проблемы, обозначенные в книге Кузина, были для России не новы — что делать, если приходится решать их всякий раз заново. Герой книги кидал горький упрек в лицо российскому хаосу (может ли быть у хаоса лицо, подумал Кузин и решил, что если может быть обобщенное лицо у народа, то у хаоса тоже физиономия есть), профессор Голубков не сдавался: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой!» — твердил он бессмертные слова Гете.
Книга «Имперское счастье Отчизны» легла на прилавки магазинов, и Антон успел купить ее в последние дни жизни Татарникова. Решил отнести книгу больному, вдруг заинтересуется: бывает так, что любопытство продлевает человеку жизнь.
У дома Татарникова Антон столкнулся с отцом Николаем Павлиновым, священник выходил из дверей.
— Кончается Сережа, — сказал отец Николай, — тяжело ему. Но ведь светлый какой. Вы заметили, какой он стал светлый? А не крестился. Смеется, не хочет креститься.
— Вы хотели его крестить?
— Разве моим хотением это делается? Это совсем не так делается, вы когда-нибудь поймете. Вот Сережа уже понял, просто другими словами это называет. Он мне так спокойно сказал, так хорошо. Когда-нибудь мы все встретимся, Коленька. Там и Господь Бог нас не разлучит. Так именно мне сказал.
— Он в сознании?
Павлинов слушал Антона рассеянно.
— Ноги какие-то совсем неживые. Свесилась нога с кровати — как от мертвого человека. Ноготь его увидел, нестриженый зеленый ноготь. Что же не отстриг ему никто? Нехорошо, некрасиво. Что читаете? Империя Российская? Царство Божие — вот наша империя.
Отец Николай перекрестился и пошел к метро.
Максимилиан Бассингтон-Хьюит глядел в окно самолета на зеленые участки английской земли. Еще несколько недель — и все зацветет, а пока тихая зелень, все возможные оттенки зеленого, каждое поле окрашено собственным цветом — покойные поля свободной страны. Здесь не надо спорить о том, что такое демократия, здесь не требуется надрывно отстаивать свободу и достоинство, здесь не приходится опасаться, что тебя унизят. Здесь много веков правит закон. Англичанину нравится путешествовать, нет других таких страстных путешественников, как британцы, — но это лишь потому, что они знают: однажды вернутся домой, вновь увидят ровную покойную зелень своего участка свободной земли.
От аэропорта Хитроу до Оксфорда — час пути на автобусе, и снова можно смотреть в окно: на овец на зеленых склонах, на дубы вдоль дороги, на меловые откосы холмов. Весь завтрашний день был расписан заранее: завтрак с родителями (Максимилиан жил отдельно, но приезд следовало отметить неторопливым семейным завтраком), ланч с другом (учились вместе в Крайст Черч, друг сейчас заседал в Палате общин, сделал карьеру), в пять часов доклад в Вольфсон-колледже, и наконец, обед за так называемым high table в Пемброк-колледже. Плотное расписание, насыщенный событиями день. Причем неизвестно, что важнее: ланч с приятелем, доклад о России в Вольфсоне или же обед за «высоким столом» в Пемброке. Вольфсон-колледж хочет знать о том, что творится в Москве, — Вольфсон-колледж беспокоится о судьбе реформ, хранит традиции либерального Исайи Берлина, этот колледж основавшего. Будет придирчивое обсуждение, а президент колледжа Гермиона Стратфорд непременно задаст вопросы о московских театрах — известно, что она поклонница Чехова, этого русского писателя-абсурдиста. Но и в Пемброке придется описывать свое путешествие — наверняка попросят рассказать за столом о современных московитах. И рассказать надо хорошо: на таких обедах присутствуют исключительные персоны и — кто знает? — за десертом можно наметить важные шаги в карьере. Оксфорд — специальное место, семья избранных. Всякий раз, возвращаясь сюда, думаешь: в иных городах, чтобы пробиться к успеху, люди вынуждены проявлять дурные черты — изворотливость, расчет, жестокость. И только в университетских стенах, защищенных традицией, успех и власть достигаются знаниями, уважением к старшим, соблюдением приличий. Здесь индус и еврей, мусульманин и христианин равны перед университетским ритуалом.
После семейного завтрака, состоящего из фруктов и некрепкого чая (отчего-то Зоя Тарасовна полагала, что англичанину нужно подавать кофе, которого он терпеть не мог, и нездоровую яичницу с беконом), Басик прилег на диван в conservatory room. Родители не беспокоили его, понимали — не надо сразу надоедать расспросами, еще будет время, представится возможность спросить о той девушке, которую он отметил в письмах. А пока пусть молодой человек просто расслабится, почувствует, что он дома. Басик проглядел Herald Tribune и Guardian (это вам не российская пресса! Хотите объективной информации — покупайте Guardian), полчаса поспал, затем распечатал текст своего доклада (шесть страниц впечатлений о России, тезисно и емко) — и отправился на ланч.
Генри не изменился нисколько, карьера политика не повлияла на остряка и выпивоху — несмотря на ранний час, он заказал джин с тоником, высосал две порции и все норовил угостить Бассингтона. Потешались над стариной Брауном, который пересидел свое время в преемниках — и появился на сцене в костюме премьер-министра аккуратно под занавес. Бедняга, ведь это он автор всей этой финансовой лажи. Незавидная судьба у лейбористов, впрочем, и Камерон много не обещает.
— В Москве я слышал, что Браун собирается начать расследование по поводу войны в Ираке? Были основания для вторжения или нет?
— Старина Блэр просит товарища по партии воздержаться от расследования. Могут раскопать такое, что старине Блэру не захочется выходить из дома.
— Если Ирак бомбили зря, многие обвинят западную демократию. Но знаешь, когда смотришь на Москву, хочется простить Блэру любую ошибку.
— Репетируешь речь в Вольфсоне? Правильно, так держать! Я тоже всегда репетирую речи, хочу стать таким оратором, как Черчилль. Демократию будем защищать до последнего вздоха, прежде всего от нее самой! Мы будем драться на пляжах и в банках, в спортзалах и в казино, в ресторанах и на скачках! Мы будем отстаивать каждый английский дом — а особенно Даунинг-стрит, номер десять. Если падет «Роял Банк оф Скотланд», мы перенесем сбережения в Барклайз! Но мы будем продолжать пить джин с тоником! Мы никогда не сдадимся! И демократия победит. Я имею в виду, демократия не пройдет! Как тебе? Собираюсь на днях выступить в парламенте.
В ресторане сидели до четырех, Генри проводил Бассингтона до Вольфсон-колледжа — через парк. И вскоре Максимилиан Бассингтон уже рассказывал профессорскому составу Вольфсона о своем пребывании в северном городе, отягощенном тяжелой историей. Большевистская империя трудно поддается изменениям, стихия России — это произвол. Бассингтон сослался на мнение ведущих интеллектуалов Москвы, тех истинных демократов, которые еще не сдались, продолжают борьбу за реформы. Он упомянул Сердюкова, Кузина, Ройтмана — имена, известные на Западе.
— Эти люди еще на свободе?
— Да, они пока на свободе. Но кто знает, что будет завтра.
— Им не дают слова?
— Осталась практически единственная газета, рупор свободной мысли. Она уцелела чудом.
— Герои! На какие же средства газета выходит?
— Поддерживает либеральный бизнесмен, меценат Губкин.
— А что Чехов? Ставят ли его сегодня в московских театрах?
— Все реже и реже.
Он рассказал им о безжалостном московском быте, который люди переживают тяжело, но с достоинством, об эпосе русских дней, о криминальном городе, где вас могут ограбить прямо у дверей дома. Он рассказал о пропасти между бедными и богатыми, о нищих, которые спят в переходах метро, и о богачах, тратящих состояния за одну разгульную ночь. И профессора, люди умеренные, получающие достойную, но не заоблачную зарплату, подивились этим аномалиям.