«Если она и дальше будет тебя слушать, — ухмыляется Чертовка, — то ей вообще ничего в этой жизни не светит, кроме кастрюлек, варений-солений, капающего из грудей молока и семейных экскурсий».
«А ты хочешь, чтобы она вконец опустилась? Кто, скажи, притащил ее в этот паршивый отель в грязном квартале и вручил маньяку в ботинках? По-твоему, в таких похождениях есть что-то возбуждающее? Хорошо еще, что девочка вернулась целой и невредимой, а то немудрено навеки уснуть в очередном притоне с кинжалом в груди…»
«Зато со мной она по-настоящему живет, дышит полной грудью, набухает и распускается, словно бутон…»
«Да она у тебя и так уже распустилась дальше некуда! И чем все это заканчивается? Что она чувствует на следующее утро? Думаешь, она счастлива? Как бы не так, она не испытывает ничего, кроме жгучего стыда».
«Ну, это ты загнула. Она вся так и светится от наслаждения, у нее аж ноги заплетаются… Ей все это нравится. Безумно нравится. Ей просто необходимо испытывать боль и страх, страдание ей по вкусу».
«Врешь, — отрезает С-леденцом. — Она мечтает упасть в объятия Алана. Ждет не дождется его звонка. Её в дрожь бросает при мысли о том, что он забыл о ней… Да она и сама тебе об этом скажет. Вот что такое настоящее чувство, большое, светлое и совершенно приличное. Дело может закончиться свадьбой, если ты не будешь совать свой нос куда не надо».
«Свадьба, свадьба… У тебя только одно на уме. Морочишь ей голову с самого детства! Ну что ты заладила: муж, дети, семейный очаг… Достала ты меня своим нытьем. Хватит скулить. Ты уже и так ее измучила, согнула вчетверо и запихнула в конвертик с траурной каймой…»
Сидя между ними, я не знаю, что предпринять.
Мне не по себе.
Я вожу ложечкой по дну кофейной чашки и слушаю, как они препираются. Одурелое состояние не позволяет мне принять чью-либо сторону. Если подпустить к себе Чертовку, жизнь сразу осложнится. В ее компании я постоянно переживаю странные моменты. Поначалу взмываю ввысь, и в такие минуты мне кажется, что душа, отделившись от тела, воссоединяется с моей истинной сущностью, моей тайной сутью. Я словно Святая Троица, словно шампунь «три в одном». Я на верху блаженства: ощущаю себя гармоничной, цельной и умиротворенной. Больше не нужно терзаться сомнениями, притворяться, соблюдать приличия. Я могу сосать палец, валяться в грязи и колдовать. Все кажется простым и доступным. Я смелею на глазах. Загвоздка в одном: все свои взлеты и падения я ощущаю совершенно определенным местом. Когда меня трахают, я испытываю нечто запредельное. А наутро умираю со стыда, не смею взглянуть на себя в зеркало, клянусь, что подобное не повторится, ненавижу того, кто вознес меня под небеса, и бегу, потупив глазки, обретать утраченное достоинство.
Так было и в то утро…
На рассвете я покинула отель на Вашингтон-сквер. Брезгливо высвободилась из объятий незнакомца, поспешно натянула джинсы и вышла, сжимая под мышкой блузку, приготовленную для встречи с Принцем.
Очутившись на улице, я села на скамейку и принялась наблюдать за белками, снующими по стволам. Белок было так много, что они уже не вызывали умиления. Зверьки носились по газону, всем своим видом напоминая крыс. Оставалось констатировать, что внешнее сходство двух грызунов не случайно: как-никак родственники… И те, и другие жадными острыми зубками аккуратно вгрызаются в тельце желудя. Маленькие цепкие лапки проворно подхватывают добычу, живые хитрые глазки высматривают очередную жертву, неприхотливые желудки готовы поглотить все, что предложат.
И с чего я так на них взъелась? Я следила взглядом за деловитым мельтешением белок. Они не сделали мне ничего плохого. Не мне их осуждать! Студенты с тетрадками под мышкой спешили в храм науки. Я с невольной завистью смотрела им вслед. Красные кирпичные стены Нью-Йоркского университета поглощали бесконечные потоки благовоспитанных молодых людей. А что же я? Столько месяцев держала себя в узде, старалась соответствовать, терзалась болью, облагораживалась страданием, достигла небывалых нравственных высот, стала цельной личностью, достойной во всех отношениях и совершенно приличной. И все это благолепие — коту под хвост! Слилась воедино с Чертовкой, увязалась за первым встречным в поисках неземного блаженства, неистового трепета… Годы самодисциплины и общения с приличными людьми не изгладили во мне стремления к первородному экстазу.
Так в чем же тогда смысл Его смерти?
Зачем Он унес с собой боль, ставшую для меня подобием наркотика, боль, которую я благодаря Ему впитала каждой порой. Я же просила Его избавить меня он страдания.
Интересно, чем Он там, наверху, занимается?
Не выйти мне из этого заколдованного круга, никуда от Него не деться. Он и теперь меня не отпустит, будет повсюду с ухмылкой следовать за мной. И никто никогда не займет Его место, потому что Он один знает, что мне необходимо ежедневно принимать малую толику боли… Он один умеет точно рассчитать дозу, растворить, замешать и еще заставить заплатить сполна.
За все пережитое.
Дни бежали, но в моей жизни ничего не менялось: Алан упорно молчал. Я знала, что просиживать часами у телефона в ожидании звонка бессмысленно. Знала, но ничего не могла с собой поделать.
В глубине души я понимала, что нужно выбираться на люди, тусоваться. Можно попытаться разыскать того типа с конским хвостом. Я все это понимала, но продолжала торчать дома.
И ждать.
Телефон молчал. Я страдала. Время шло.
Настали холода. Невиданные, беспрецедентные. Телевизионный синоптик выходил в эфир не иначе как в шапке и шарфике и демонстративно дул на свои якобы окоченевшие пальцы. В местных новостях постоянно сообщалось о новых и новых трагических происшествиях. Старики погибали от холода, младенцы насмерть замерзали в колыбелях, машины скорой помощи с роженицами на борту переворачивались на полном ходу, спасатели не успевали на выручку пострадавшим, мосты не выдерживали наплыва воды, дорожное покрытие от мороза покрывалось трещинами, канализационные трубы лопались… Эд Кох, мэр Нью-Йорка, появлялся перед публикой, кутаясь в меховой воротник, и с горячностью твердил, что настало время действовать, а потому все необходимые меры будут приняты немедленно. Его администрация будет трудиться не покладая рук. Городским бродягам предоставят целых пятьдесят две койки, а на улицах города дважды в день будут раздавать триста восемьдесят два горячих пайка. Подопечные мэра не разделяли его энтузиазма. Обдавая микрофон ледяным дыханием, они кричали, что по-прежнему мерзнут и голодают, что за своим пайком им приходится выстаивать длинные очереди, что мэрский бульон не добавляет им сытости, а мэрские пальтишки — тепла. Из год в года, возмущались они, их кормят пустыми обещаниями, город ни черта для них не делает. «Город ни черта для них не делает? — орал в микрофон мэр Кох. — Какая гнусная ложь!» Он извлекал из кармана официальную бумагу, сплошь усеянную цифрами. Город только тем и занят, что постоянно заботится о своих бедняках, стариках, обо всех обездоленных. Город не скупится ни на какие траты ради своих неимущих! Город не оставляет в беде своих бездомных! Стоя на крыльце резиденции с белыми колоннами, мэр негодующе размахивал меховой шапкой.
Я слушала его гневные речи, лежа на широкой кровати Бонни Мэйлер и уничтожая несметное множество бананов и горы шоколадного печенья. На ум приходили Четыре авеню. Мэр знает свое дело. Упорно идет к намеченной цели, сметая все на своем пути. Настоящий политик. Он наверняка думает про себя, что все эти люди мерзнут исключительно по собственной вине: если бы они меньше шлялись по кабакам и больше занимались делом, им не пришлось бы сейчас трястись от холода. В Америке каждый способен преуспеть, если, конечно, захочет. Настоящий американец преодолеет любые невзгоды. Неудачники волнуют господина мэра не больше чем прошлогодний мех, и это явственно читается в его взгляде, в то время как он, не снимая отороченной перчатки, пожимает посиневшие руки бродяг, ослепленных мощными камерами.
«Интересно, как у него обстоят дела с сексом?» — размышляю я, разглядывая мэра в упор. Вероятно, секса в его жизни нет вовсе. Черная пустота. Спасайся кто может. Он всегда стоит на крыльце своей резиденции в полном одиночестве. Эд Кох не любит секса. Его возбуждает только власть. Ему не дано от души потрахаться, он не может забыться в постели, ибо тот, кто теряет голову, рискует властью.
А Алан все не звонит.
Очевидно, мое письмо его не смягчило. Он опасался иметь со мной дело. Пробежав глазами исписанный листок бумаги, он бросил его на стол, в кучу бумаг и счетов. Потом попросил секретаршу принести папку, на которой значилось: «Чулки эластичные, антиварикозные, произведены в Клермон-Ферране», и плюхнул ее поверх письма. Вероятно, письмо пролежало на столе довольно долго, оседая под тяжестью разнообразных увесистых документов, и в конце концов Алан про него забыл. Он вообще не склонен был мне доверять, предпочитал соблюдать дистанцию.