— Еще как. И завидую.
— Есть чему. Я давно не была такой… уверенной и сильной. Последние двадцать пять лет точно.
— А Протопопов?
— Что?
— Не скучаешь?
— Ни секунды. Некогда. Впрочем, он и не дает: пишет сумасшедшие письма, звонит постоянно.
— Что говорит?
— Как положено: люблю, тоскую, жду не дождусь возвращения. Когда приедешь, сниму квартиру, будем жить вместе.
— Ужас какой.
— Вот именно. Но я не в состоянии сосредоточиться настолько, чтобы вразумительно ему ответить.
— А что бы ответила, если б сосредоточилась?
— Что не могу бросить сына и Ефима Борисовича. Но буду иногда ночевать в этой его квартире.
— Так ты не собираешься с ним расставаться?
— Ой, Умка, слишком сложные вопросы! У меня здесь не получается об этом думать!
— Чем же у тебя голова занята? Признавайся.
— Вот, например, завтра Анька ведет меня в киноклуб. Тут образовалась компания человек в двадцать, собираются раз в месяц и обсуждают фильмы, которые надо предварительно просмотреть.
— А для тебя среди этих двадцати ни одного не найдется?
— Смешно, что ты спрашиваешь, ведь именно по этому поводу у местных дам жуткие волнения. Завтра в первый раз придет один человек… Его почти никто не знает. Год назад развелся, переехал в Нью-Йорк и работает с приятелем первого Анькиного мужа, который его и пригласил, — приятель, в смысле. Без спроса, по собственной инициативе. Слишком путано?
— Нет, нормально, сойдет. И что он, этот человек?
— Да ничего. Просто как всякий временно холостой товарищ, вызывает повышенный интерес.
— Тебе сватают?
— Там кроме меня есть пара-тройка претенденток. Помоложе.
— Ладно прибедняться-то!
— Да тут прибедняйся не прибедняйся, все равно наши акции давно упали до нуля.
— Ничего, я уверена: если он нам понравится, то…
— Все, Умка, хватит! Если серьезно, у меня в мыслях ничего не было…
Но при этом рассмеялась таким юным, счастливым смехом, что я в очередной раз ей позавидовала.
Сейчас, думаю, опять заведет роман, выйдет замуж и уедет в Америку, а я…
Впрочем, что я? Меньше чем на Хуана Карлоса я все равно не согласна.
Я так долго мечтал о встрече. Почти год. Продумывал ходы, выстраивал алгоритмы, перебирал варианты, возлагал надежды.
В итоге все оказалось намного проще — и совершенно бесполезно. Хотя поначалу я этого не понял.
Она вернулась из Америки под Новый год — что и было моим главным козырем. Праздник как-никак, к тому же семейный. Тем не менее, набирая номер, я не ждал, что она ответит. И вдруг услышал ее голос — еще красивей, чем прежде, глубокий, богатый оттенками, чувственный. Уверенный. Любимый. Чужой.
— Тусенька! — воскликнул я, и у меня перехватило дыхание. Вдруг стало ясно, что я потерял право называть ее этим именем. — Как я рад, что ты взяла трубку! Как приятно слышать твой голос!
На глаза навернулись слезы. Я порядком выпил для храбрости.
— Рада, что ты рад, — ответила она.
Мы говорили долго, точнее, говорил я, а она реагировала — в меру эмоционально, иронично, очень светски. Потом я вспомнил: так она беседует с посторонними. Но все равно был уверен — начало положено. Скоро все станет по-другому. Я попрошу прощения, и она изменится, оттает, вернется. Мы ведь товарищи.
Договорились встретиться; Тата сказала — лучше в ресторане.
— Я безумно счастлив! До свидания, целую тебя! — восклицал я, прощаясь.
— Гм, — нарочито поперхнулась Тата и с усмешкой добавила: — Ты ж понимаешь.
Тогда показалось: вот она, моя вредина Туська! Никуда не делась!
Увы. Если б все решалось так просто.
Я заехал за ней перед рестораном и поразился: до чего хороша! Она была такой, как четверть века назад, — нет, лучше, эффектнее, — и светилась изнутри потаенным, радостным, каким-то нездешним светом. Руки невольно потянулись обнять ее, напитаться волшебством, отогреться — но этого было нельзя, я сразу почувствовал.
Я ждал с цветами у подъезда, и Тата, выйдя на улицу, сразу предложила подняться и поставить букет в вазу: зачем таскать его по морозу? В горле стоял ком, но отступать было некуда; я переступил родной в недавнем прошлом порог, и щеки внезапно обожгло слезами. Я попытался их скрыть, и, кажется, мне это удалось — либо Тата деликатно сделала вид, будто ничего не заметила. Она вела себя очень естественно и спокойно, с легким недоумением воспринимая мое слишком очевидное волнение: ну что же ты так переживаешь?
В голове вертелось: «все как было, и все не так»… Что это, танго? Не помню. Но только моя жена, все еще моя жена, действительно неуловимо — и необратимо — изменилась. Я смотрел и не узнавал ее. Откуда взялась эта откровенно тигриная, с опасной ленцой, повадка, эта сила, пружинистость, неуязвимость? Кто эта гибельно привлекательная женщина, которой нет до меня дела?
Тата рассмеялась:
— Почему ты так смотришь?
— Ты красивая.
— Спасибо за комплимент.
— Это не комплимент, — начал я, но Тата лишь отмахнулась:
— Пойдем скорей, я голодная.
Она с нескрываемым удовольствием ела — большая кошка, грациозная даже в своей хищности, — слушала мою глупую болтовню, изредка останавливая на мне пристальный зеленоватый взгляд, кивала, коротко отвечала на вопросы об Америке, смеялась шуткам, вовремя становилась серьезной. И при этом лучилась, лучилась, лучилась — во все стороны, кроме моей, а на меня смотрела подчеркнуто внимательно, но равнодушно.
У нее кто-то появился, шепнула в ухо моя неразлучная и коварная подруга ревность.
Нечего было радоваться, что Протопопов ходит на работу, когда она в отъезде, — значит, она вообще его бросила! То-то он весь дерганый и мрачный.
— Тата, у тебя кто-то есть? — не выдержал я.
— Можно не отвечать на этот вопрос? — Она сдержанно улыбнулась, но на короткое мгновение ее лицо осветилось такой нежностью, что мне решительно все стало ясно.
Я похолодел и сменил тон. Заговорил сухо, деловито, немного ворчливо. Тата почувствовала это и долго, несколько минут, молча смотрела на меня, водя пальцами по ножке бокала. Потом ее губы дрогнули в едва заметной улыбке. К сожалению, я никогда не умел скрывать от нее свои эмоции.
Мне страстно захотелось перестать притворяться и все-все ей вывалить, скопом: что я скорблю о нашем невозвратном прошлом и умершей любви, что, вопреки здравому смыслу, мучительно люблю ее, только по-другому, что мое нынешнее чувство бесконечно с точки зрения вечности, но и его не хватит, чтобы начать все заново. Что моя истерзанная душа и разорванное в клочья сердце истекают кровью от ее безразличия. Что я устал и запутался. И с нашей встречей лишился последней надежды на спасение.
«Бедный ты, бедный», — вздохнула бы Тата, и мне стало бы чуточку, капельку, малую малость легче.
Но я ничего не сказал, наоборот, расхвастался про успехи в работе, фанфарон несчастный. А потом отвез ее домой. Она махнула мне рукой и скрылась в подъезде.
«Хана тебе, братец, — криво усмехнулся я своему отражению в зеркале на лобовом стекле. — Можешь забыть про настоящее лицо». И поехал к Лео.
Как бы я мчался к ней год назад! И куда все ушло? Кто вообще придумал раздавать и отбирать чувства? Голозадый мальчишка с колчаном? Больно, когда его стрела пронзает сердце, больно, когда ее оттуда выдирают, истязающе долго саднят, не хотят заживать раны.
Если бы знать заранее… что бы изменилось? Да ничего! В том-то и ужас.
Что сделаешь, когда любовь приезжает за тобой на черном «воронке» и, ткнув дуло между лопаток, уводит в неизвестность, в считанные часы перевернув вверх дном, выпотрошив, искорежив и растоптав все, чем ты жил раньше? Что ты можешь сделать, когда с тебя первым делом сдирают ум, честь, совесть, чувство долга и собственного достоинства?
Ничего не можешь. Уж поверьте. На себе испытал.
И не слушайте тех, кто станет возражать. Значит, их не коснулось. Не опалило.
Тем вечером я напился до беспамятства.
А утром, благостный в своем страдании и полном отвращении к себе, смотрел на Лео, которая с терпеливой брезгливостью меня обихаживала, и не понимал: что здесь делает эта девочка, такая печальная последнее время? Как ее угораздило оказаться со мной? Что за несчастливая судьба?
Мне вспомнились наши первые дни вместе: восторг, упоение, полет. Блеск карих глаз, тихий смех в темноте. Тогда казалось — жертвы не напрасны, все верно, все правильно, того стоило. Но сейчас я неожиданно понял: она совершенно переменилась. Совсем другой человек.
— Лео, ты меня еще любишь? — плохо ворочая языком, спросил я.
— Нашел время! — недовольно отмахнулась она и встала, забрав чашку. — Лежи тихо, горе!