«Приди хотя бы ты — и скажи несколько слов». «Каких слов?» «Все равно каких: просто посиди, поговори, чтобы видели рядом...» Идти в чужую организацию, на люди и обнаруживать там свое давнее знакомство с женщиной, которую они не любят и которую терпеть не могут, не слишком-то приятно — но ведь и Нину как оставить одну? — так что я поскучнел, но пришел к ним на другой же день в обеденный перерыв. Хорошего я не ждал — хорошего и не получилось. Нина громко и манерно со мной разговаривала, ненатурально смеялась и вслух намекала, что я-де знаком с неким известным литератором-очеркистом, который не лыком шит и, если что, может выступить в газете. Я сидел рядом; молчал.
Тем стыднее было, что ее милые сотрудники как бы специально не пошли в тот день на обед — послушаем, мол! — сойдясь в группку у окна, жуя бутерброды, они переговаривались, шушукались о своем. Кончилось, разумеется, ничем. Более того — они меня отчитали, нагнав неожиданно в самом конце их коридора, когда я уже откланялся и ушел. Не положено ведь, чтобы к ним в учреждение приходили посторонние. Именно так. Нет, у них не секретное производство, и зря я пытаюсь их этим уколоть. Не секретное, однако посторонним быть не положено, о чем и табличка у входа. Табличку не прочел — это простительно. Но если я не хочу, чтобы в следующий раз выдворили с вахтером, а то и с милиционером, то не должен более к ним являться...
Я ждал ее у выхода, злой.
Мы пошли к ней, пили ее всегдашний кофе. У себя дома Нинель Николаевна вовсю честила меня, она даже покричала, что совершенно, мол, разочаровалась в моей пресловутой практичности, что я — ничто, ноль несчастный и что ей теперь уже никто не поможет. И уже второй раз в течение дня она вскрикнула, что постарела, да, да, как только женщина постарела, она уже плохой работник, в отделе застой, и вот уже темы всего НИИ по ее вине не финансируются, а отчет не сходится.
* * *
Она пошла к начальству, что тоже ничего не дало, более того, секретарю велели: эту ядовитую женщину, очевидно нервную, в приемную в другой раз не допускать, у директора много дел, она отнимает время!.. Нинель Николаевна, и верно, была неузнаваема, куда девались ее умение сказать сдержанно и умение выглядеть достойно, составлявшие лицо. Она сыпала словами, доказывала (гневно потрясая рукой), хлопала дверьми, грозила писать в газету, словом, делала всю ту суету, какую обычно делают стареющие люди от одиночества и собственной неконтактности. Она кинулась в профком, но там ей и вовсе пригрозили, что за склоку поставят на вид, а путевок хороших, мол, в южные места больше не ждите. И отпуска летом — тоже. В ответ же на ее крики о газете и иные мифические угрозы ей объяснили, что затеваемый ею шум может лишь способствовать ее увольнению, а ведь она пока еще работает, работает и получает зарплату. И можно сказать, что сейчас, все более и более нервничая, она свое служебное место и свою ставку собственными руками передает в руки красивой Вале.
В отделе тем временем с Нинелью Николаевной никто не общался, а за спиной ее все определеннее крепло мнение, что она вот-вот уйдет. «Коллектив — это все. Ничего нет выше коллектива», — повторял моложавый начотдела, а красивая Валя только скромно, смущенно улыбалась. Дело шло к развязке.
Конечно, Нинель Николаевна — боец, и только поэтому, не сдавшаяся, она решилась на шаг, который с ее точки зрения был отвратителен и по сути, и по эстетике исполнения. Всю свою жизнь гордившаяся особой независимостью, презиравшая тех, кто, пусть даже в самообороне, просил у сильных, она теперь сама решила позвонить этому моложавому начальнику домой — начальнику! домой! — уже загодя измучив себя тем, что она станет просить у него разговора по душам, жалостливого и доверительного разговора, чуть ли не покаяния. Притом что после него придется, вероятно, говорить столь же доверительно и покаянно с сослуживцами, что поедом ее ели, — боже мой!.. Было так: она сидела дома, вязала, в параллель шло это безразличное смотренье немого телевизора, иллюзия общения с кем-то, она вдруг поднимала и мучительно вперяла глаза, не отрывала их от экрана, решительно не понимая, что там. Наконец встала — пошла к телефону. Она звонила и звонила: непосредственного ее начальника дома не оказалось, тогда Нинель Николаевна машинально и в полуотчаянии звонила другому, старшему начальнику, были вечерние часы, она звонила им домой, то одному, то другому, хотя, конечно, знала, что впустую.
Считая себя в те минуты мелкой и жалкой, она, как всякий мелкий, жалкий отступник, хотела и в дополнение чего-то гадкого: впервые в жизни она купила пачку сигарет, выкурила три подряд и с тошнотой, с трясущимися руками, с кругами в глазах засела за телефон.
* * *
Телефонный звонок раздался, когда Геннадий Павлович мыл посуду; он едва расслышал за шумом струи. Он подумал, что ошибка и что набрали, вероятно, не тот номер, так что он даже воду отключать не стал, взял трубку, (И во время разговора слышал, как течет, шумит льющаяся вода.)
— Да, — сказал он.
И узнал голос Вани Авилова, приятеля давней юности, который приветствовал его и затем сразу, прямо стал рассказывать ему про себя, иногда попивающего, про семейную жизнь, которая дает сбои, про детей и про то, наконец, ради чего он звонит: нужно устроить его на работу.
— Ты же начальник, я слышал.
— С ума сошел — какой я начальник, я — начальничек!..
— Но ведь и это неплохо. — Быть может, Ваня Авилов не поверил вполне или решил, что Геннадий Павлович скромничает, но, скорее всего, Ване Авилову, мужчине также сильно за пятьдесят, было в те дни просто некуда деться, и не до выбора было ему, как и не до тонкостей, в телефонном спешном общении. Начальником Геннадий Павлович, и верно, был совсем небольшим, однако главное, чего не знал Авилов, состояло в том, что уже который год Геннадий Павлович еле удерживался даже на этом скромном, небольшом месте, но ведь как просящему, с впалыми щеками Авилову это объяснить?.. Уже на другой день Геннадий Павлович устраивал на работу к себе в отдел выпивоху, что при малом авторитете Геннадия Павловича было равносильно самоизгнанию (так сказали его сотрудники). Разница была лишь внешней. Нинель Николаевну выживали, изгоняли, он в это время как бы изгонял себя сам, — в запараллелившихся их судьбах вновь проглядывала несомненная общность.
Проснувшись... или нет?
Геннадий Павлович среди ночи не только не позвал, не закричал, но не поднял глаз, потому что в темноте даже мысль его оцепенела. Он лишился голоса. Он лишился всякой мысли, пусть бы обычной. Даже закричать или заплакать он в страхе не мог. Это было как сон во сне. Он не мог ни шевельнуться в постели, ни выговорить слова и как бы ждал, что кто-то освободит его от неизбывного кошмара.
* * *
И случилось так, что Нинель Николаевна звонила в тот час, точнее, в те самые полчаса, когда солидные мужчины в вечернем раздумье вбирают в себя политические и иные новости программы «Время» и когда к телефону подходят, как правило, женщины, жены; с ними Нинель Николаевна и общалась: как сказали после, она взбаламутила море жен.
Нет, Нинель Николаевна не говорила им:
— Как? Разве вы не знаете, что именно в таком (в вашем!) возрасте лишаются мужа?.. Сначала просто и невинно они играют, шутят с красивой девочкой Валей и радуются ее благоуханию, а потом вдруг женятся на ней, — а иногда даже успев убедиться, что красивая и благоухающая девочка Валя ждет ребенка, вы этого сюжета не знаете?
Нинель Николаевна такого не говорила и говорить не могла — даже и не умела. Она говорила совсем просто, от волнения только повторив, — изгоняют, мол, и отдают место молоденькой, а ведь я тоже хороший работник. Она не прибавила ни слова, ни полслова. Тем не менее мучилась, потому что себе лгать не умела и почти сразу же поняла, что, как ни скажи она — скажется скверно. «... Но я удержалась, Игорь, когда они стали расспрашивать. Я удержалась от лишнего и уж, конечно, от гадких этих намеков, я так испугалась вдруг, что защищала ее, — ты веришь?» — спрашивала меня взволнованно Нинель Николаевна. Я верил: я не сомневался, что, едва промямлив свои слова о том, что она неплохой работник, Нина тут же сообразила, к чему клонится, и засовестилась, и пошла на попятную. Но в том и поворот, что сказанного ею, даже и промямленного, даже и с уходом на попятную, женам было достаточно. Жены сами знали. И лучше и куда более Нинели Николаевны знали они жизнь и жизненные нити, знали своих мужей и, соответственно, потенциальную опасность, нависшую (быть может!) над семейным своим очагом. Так что это они сами, уходя в шепот или, напротив, наращивая голосовые мощности, друг другу говорили:
— Как? Разве вы не знаете, моя милая, что можете лишиться мужа? А вы не знаете, что у наших мужчин именно из невинных ситуаций в таком возрасте возникает... и т. д.
Одна из жен, правда, напала и на Нинель Николаевну, заподозрив ее в анонимности, на что Нинель Николаевна, преодолев вдруг забившую гадкую дрожь, немедленно отчеканила: «Никакой анонимности. Я ведь себя назвала. — И, вновь назвав имя и фамилию, твердо пояснила: — Я всего лишь не хочу дать себя в обиду. Пусть я очень маленький человек, но и маленькие люди — люди», — слова были искренние, а Нинель Николаевна вдруг ослабела, и вновь ее охватила противная дрожь. Другой жене (которой ей велела позвонить первая) в боязни и в страхе быть шептуньей она сразу же назвала себя и предлагала еще зачем-то свой адрес и телефон, даже пригласила в гости вместе с начальствующим мужем, да, да, с мужем вместе не придут ли они вечером — как угодно и когда угодно! — пожалуйста! — она готова с ними поговорить начистоту и объясниться... Ее нервность, ее неуверенность и определили, может быть, их отношение в ее пользу, хотя никто, конечно, в гости не пришел и хотя ей, даже и назвавшей себя, все же досталось от женщин несколько обидных слов, которые она и проглотила вместе со слезами и с таблетками элениума.