После долгих поисков мы нашли наконец в бывшей умывальне небольшой островок еще не окончательно запачканного пола и развели на нем костер. Потом для быстроты подмешали в снег хлорамина и продезинфицировали руки.
Весть о том, что в умывальне варят суп, быстро разнеслась среди еле живых обитателей Ка-бэ, и у двери собрался голодный люд. Шарль, воинственно подняв половник, разразился короткой выразительной тирадой, которая, хоть и была произнесена по-французски, в переводе не нуждалась.
Все разошлись, но один — парижский портной экстракласса (как он себя отрекомендовал) — остался. За литр супа он предложил нам сшить пальто из одеял, благо их в Ка-бэ было много.
Слово свое он сдержал. Уже на следующий день у нас с Шарлем были толстые разноцветные штаны, куртки и варежки.
Вечером, после того как первый суп был торжественно поделен и жадно съеден, великое безмолвие за окном нарушилось. Лежа на своих нарах, слишком усталые, чтобы по-настоящему бояться, мы прислушивались к орудийному грохоту, доносившемуся, как казалось, со всех сторон, к шипенью снарядов у нас над головами.
Я думал о том, что до лагеря жизнь была прекрасна и что после лагеря она тоже будет прекрасна, поэтому обидно погибнуть сейчас. Я разбудил тех, кто спал, и, когда убедился, что меня слушают все, сказал сначала по-французски, потом, как мог, по-немецки, что наша задача — вернуться домой и мы должны сделать для этого все, от нас зависящее. И прежде всего запомнить, что можно и нужно, а чего нельзя. Нужно пользоваться только своим котелком и своей ложкой и ни в коем случае нельзя доедать суп за другим; спускаться со своих коек можно только в уборную, а просто так ходить по палате нельзя. Если кому-то что-то понадобится — обращаться к нам троим. Отвечать за дисциплину и следить за соблюдением гигиены — обязанность Артура, он должен неустанно всем напоминать, что лучше оставить невымытыми котелок и ложку, чем перепутать во время мытья свою посуду с посудой тифозного или дифтерийного больного.
У меня сложилось впечатление, что на безразличных ко всему товарищей моя речь не произвела особого впечатления, поэтому все надежды я возлагал на добросовестного Артура.
22 января. Если пренебрежение опасностью считать смелостью, то в то утро нас с Шарлем можно было назвать смельчаками. Решив расширить зону поисков, мы отправились в расположение эсэсовской части, примыкавшей непосредственно к ограждению лагеря.
Похоже, охрана покидала лагерь в большой спешке: на столах стояли тарелки с замерзшим супом, который мы с наслаждением доели, кружки с пивом, успевшим превратиться в желтый лед, шахматная доска с аккуратно расставленными фигурами. Обследовав помещения, мы нашли много замечательных вещей: бутылку водки, разные лекарства, газеты, журналы и четыре великолепных спальных мешка, один из которых теперь у меня дома, в Турине. Не думая об опасности, гордые собой, мы притащили добычу в палату и отдали Артуру. Вечером нам стало известно, что случилось буквально через полчаса после нашего ухода.
Несколько вооруженных эсэсовцев, возможно отставших от своей части, ворвались в немецкую столовую, где расположились восемнадцать французов, и методично, выстрелом в затылок, всех убили. Потом вытащили трупы на снег, сложили рядком и уехали. Восемнадцать трупов так и лежали до прихода русских: ни у кого не было сил их похоронить.
Впрочем, во всех бараках на нарах тоже лежали трупы, и никто не заботился о том, чтобы их выносить. Земля настолько промерзла, что вырыть яму было невозможно. Трупы складывали в траншею, но уже за несколько дней траншея наполнилась, мы наблюдали это жуткое зрелище из своего окна.
Лишь дощатая стена отделяла инфекционное отделение от дизентерийного, где лежало много умирающих и уже умерших. На полу — слой замерзших экскрементов. Ни у кого из больных не было сил вылезти из-под одеяла и отправиться на поиски пропитания, а если кто и уходил, то уже не возвращался помочь оставшимся товарищам. Прямо за стеной, прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться, лежали два итальянца. Я часто слышал, как они разговаривают между собой, но, поскольку сам говорил только по — французски, они долго не догадывались, что за перегородкой, у них под боком — земляк. Однажды они услышали, как Шарль назвал меня по имени (с ударением на первом слоге), и стали жалобно просить меня о помощи.
Безусловно, мне хотелось им помочь, хотя бы ради того, чтобы положить конец их душераздирающим мольбам. Вечером, когда все работы были переделаны, я, преодолевая усталость и отвращение, потащился по темному загаженному коридору к ним в отделение, захватив с собой котелок с водой и остатки дневного супа. С тех пор дни и ночи напролет дизентерийное отделение взывало ко мне на всех европейских языках, выкрикивая на разные лады мое имя и добавляя к нему непонятные просьбы. Я был в отчаянии, не знал, что делать.
Ночь приготовила нам плохой сюрприз.
Койку подо мной занимал семнадцатилетний Лакмакер, вернее, то, что от него осталось (когда-то Лакмакер был голландским евреем). Тихий, худой, высокий, он, непонятно каким образом избежав селекций, лежал в Ка-бэ целых три месяца и уже здесь подхватил тиф и скарлатину. Вдобавок у него был тяжелый порок сердца и ужасные пролежни, так что лежать он мог только на животе. Отсутствием аппетита, несмотря ни на что, он не страдал. Говорил только по-голландски, поэтому никто из нас его не понимал.
Возможно, виной всему был суп из капусты и репы, двойную порцию которого Лакмакер съел вечером, во всяком случае, среди ночи он застонал и сорвался с койки. Он торопился к ведру, но, не сделав и шага, упал и стал громко кричать.
Когда Шарль зажег свет (аккумулятор оказался как нельзя более кстати), нам открылась ужасная картина: койка юноши и пол были запачканы экскрементами, от нестерпимого запаха в маленьком помещении скоро невозможно стало дышать. Ни воды, ни лишних одеял и тюфяков в палате не было, но бедняга кричал и оставить его, дрожащего от холода, на полу в нечистотах казалось невозможным, хотя мы и понимали, насколько опасно убирать за тифозным больным.
Шарль молча слез с нар и оделся. Я ему светил, а он ножом вырезал все запачканные участки тюфяка и одеяла, обтер Лакмакера, насколько это было возможно, соломой из тюфяка, поднял с материнской заботливостью, уложил на прибранные нары животом вниз, как только тот и мог лежать, выскреб пол куском железа, потом развел немного хлорамина и все продезинфицировал.
Я был потрясен его самопожертвованием; не знаю, хватило бы мне самому сил преодолеть апатию и сделать то, что сделал он.
23 января. Картошка у нас кончилась. Уже несколько дней по баракам ходил слух, что где-то недалеко от лагеря, по ту сторону колючей проволоки есть огромное картофелехранилище. То ли какие-то следопыты обнаружили его в результате терпеливых поисков, то ли кто-то знал точное место и указал на него, во всяком случае, утром 23 января в ограждении проделали брешь, и через нее в обе стороны потянулись вереницы оголодавших.
Мы с Шарлем тоже отправились. Когда мы пролезли в дыру и оказались по ту сторону ограждения, Шарль сказал:
— Dis done, Primo, on est dehors![49]
И правда, впервые со дня ареста я почувствовал себя свободным: меня не сопровождала вооруженная охрана, не отделяла от мира колючая проволока.
Картошка была метрах в четырехстах от лагеря, целые залежи. Две доверху наполненные длиннющие траншеи, укрытые сверху соломой, землей и слоем снега. Теперь уж от голода точно никто не умрет.
Но достать ее из этих траншей было делом нелегким: снег обледенел и стал твердым, как гранит. Только с помощью лома можно было отбить ледяную корку и обнажить бурт; большинство, однако, предпочитало пользоваться уже проделанными отверстиями и выбирать картошку в одном месте до самого дна: один спускался в траншею и подавал картошку тем, кто стоял наверху.
Старого венгра смерть настигла прежде, чем он успел утолить голод. Он лежал животом на снегу, лицом на куче вырытой им земли, и руки его тянулись к картошке. Кто-то, придя следом, оттащил труп в сторонку и продолжил работу, начатую стариком.
С этого дня наше питание улучшилось. Кроме вареной картошки и картофельного супа мы баловали своих больных еще и картофельными оладьями по рецепту Артура. Для этого тонко скоблили сырую картошку, соединяли ее с вареной, потом все перемешивали и жарили оладьи на раскаленной печке. У этих оладий был привкус гари.
Один Сертелье не мог оценить нового блюда: ему становилось хуже и хуже. Он не только говорил в нос, но уже не в состоянии был проглотить ни куска. В горле у него как будто стоял ком, глотательные движения вызывали удушье.
В бараке напротив под видом больного остался врач-венгр, и я отправился к нему. Услышав, что речь о дифтерии, он шарахнулся в сторону и выставил меня из барака.