Мать — сохнущий, обездоленный бессонницей взгляд
Шаркая тапками, ушла — и все стихло.
Он делал вид, что работает, — на столе макеты, эскизы.
Офис. Фрау Зиберт.
“Кулинария — это искусство соблазна, не так ли, голубчик?”.
Стоило ей пожелать — и он должен исполнить ее прихоть.
Оформить, изобразить… На этой неделе это блюда из картофеля.
Картофельный суп-пюре с шампиньонами.
Картофель, запеченный с ветчиной.
Сладкое картофельное суфле.
Оформитель.
Это его работа.
Хозяйка, фрау Зиберт, с особым чувством опекает в своем журнале кулинарную страничку.
Ее стиль, ее вкус — все то, что немолодая состоятельная дама стремится привить таким же дамам в этой стране — изыск и простота.
Показ блюд — продукция для заурядных домохозяек. Приготовили, съели! О, нет… В ее журнале это будет волновать, искушать. Никаких банальных фотографий! У себя она хочет видеть тонкое, чувственное изображение еды. То, что должно вдохновлять!
“Кажется, это называется натюрмортом, не так ли, голубчик?”.
И вот перед ним лежит “Кулинарная библия” — для вдохновения, в которой фрау Зиберт лично отобрала — и очертила — меню из трех блюд на эту неделю. По ее желанию оно подается под названием “Кулинарный Эдем”. Этой поправкой она гордится, чувствуя себя несравненно выше автора массовой кулинарной похлебки.
Библия — это для масс. Эдем — для наслаждений.
В словах этой женщины звучало презрение ко всему: то ласковое, то совсем холодное и грубое, если что-то рождало еще и ревность.
Она получила новую фамилию и родину благодаря, наверное, похотливому, но чопорному немцу, что польстился на молоденькую потасканную актрису и, спасая от ужасов коммунизма, вывез когда-то в свободный мир, сделав для этого своей супругой. Она не родила ему детей, наследников. И улизнула в обратном направлении — теперь уже на свободу, облагораживать все еще дикие просторы, умножая их семейный капитал. Так в России появился модный журнал для состоятельных и уверенных в себе женщин, которым по очереди заправляли ее любовники. Все, конечно же, молодые — моложе, чем их госпожа. И все получали в ее постели одну и ту же должность: арт-директор. Она нисколько не смущалась, что ее личная жизнь оказывалась как бы у всех на виду. Она слишком презирала всех остальных — персонал, — чтобы уделять этому хоть какое-то внимание. Она привыкла покупать и продавать. Наверное, даже любовь ее удовлетворяла, больше похожая на контракт.
Теперь ее окружали артисты, писатели, музыканты, художники.
Ее слабость — люди искусства. Она покупает их признательность и тщательно расставляет вокруг себя, точно бы это не люди, а фигурки, у каждой из которых должно быть место в ее жизни.
Странно видеть эту бабу. Понимать, что купили когда-то и ее любовь. Или продала сама — но единственное, последнее, что уже не возвращается, чего лишаешься, как души. Ее бездушие, как ампутация. Даже видеть радость на ее лице, именно радость, а не натянутую снисходительную улыбку, было жутко — казалось, это дернулся и беспомощно обнажается обрубок, культя.
Когда она улыбалась, он не выдерживал, прятал глаза.
От ее спокойного ровного тона пробегала дрожь.
Чудилось, она все знает, все понимает, все видит насквозь и, если оставалась довольной, то лишь потому, что хотела этого: чтобы ее не любили — боялись.
Он боялся ее, потому что презирал.
В офисе, лишившись чего же, если не свободы, люди ведут себя не как осужденные, но как звери в клетках: это и цирк, и зоопарк.
Это потому, что у них есть хозяева, которым служат.
Те, кто лишил свободы.
За это их тайком ненавидят, презирают, боятся, но служат.
Поэтому слуги думают, что умнее своих господ.
Поэтому начинают служить — как бы мстить.
И все хохотало, ликовало, стоило точно бы выругаться про себя: “Фрау Зиберт…”. Один раз эта сука спросила, о чем он мечтает. Есть ли у него мечта. “Голубчик, ну как же это можно, жить без мечты?”.
Действительно, как же мог он жить… Он не мог подумать, что в подвале его дома когда-нибудь будут жить люди — но живут и даже благодарят. Попадаясь на глаза, не здоровались — а кланялись. Это семья. Жещина моет по утрам подъезд, все десять этажей. Мужчина в бедном, но опрятном костюме — брюки, пиджак, — поверх которого носит, не снимая, оранжевый жилет униформы, убирает двор. И кто-то все время оставляет свой мусор прямо на лестничной клетке, подкидывая, не доносит до помойки. Потому что есть эти люди, которых накажут, если не уберут в подъезде. Делают все, что прикажут. Приказали, выдав краску, малярные кисти, — и, наверное, стесненный своей робостью таджик, как умел, раскрасил в яркие цвета дворовую арку… Огромный, но как будто детский, рисунок. Горы. Солнце. Радуга. Похожие на деревья цветы. Скамейка для влюбленных. И еще русские березки почему-то.
Жилец.
Он работает в модном журнале, преуспел по нынешним меркам, потому что находится в подчинении у тех, кто преуспевает.
Сегодня в офисе разорался новый арт-директор.
“Тебя хотят, тобой восхищаются, тебя покупают. И все, кто с тобой, тоже не в обиде. А кто эта шелупонь, вылезшая отовсюду, кто эти ноющие паразиты, понять не могу! Пишите, делайте рейтинговые программы, рисуйте, сочиняйте симфонии и пьесы — пожалуйста, творите! Делайте, делайте хоть что-нибудь. Тогда посмотрим. Посмотрим, кому вы нужны, сколько стоите. Одно могу сказать, все, кто вне этого мира, — покойники. Они живут вечностью, и правильно делают. Мы живем здесь и сейчас, и мы ценим профессионализм. Не умеешь, не можешь, сделает другой!”.
Повергать людей в трепет?
Это работа Бога.
Чудо.
Вот чего нельзя купить и продать.
Все остальное можно, кроме грозы и молний, конечно.
Но разогнать облака — пожалуйста.
Деньги — это сама реальность.
Они исполняют желания, бесконечно во что-то превращаются.
Существует лишь то, что можно продать или купить.
Нет, их журнальчик еще вполне приличный: в нем не прочтешь о том, как сын зарезал мать или как подкинули еще живого младенца на помойку и тому подобное. Нет, такого не прочтешь, как в этих газетах. Да, да… Зло самовыразилось. Транслирует себя из каждой щели, но в сравнении с каким-нибудь медийным ретранслятором всего этого их глянцевый журнальчик — цитадель добра, бездна вкуса, территория смысла… Уж лучше пир во время чумы… Пусть это будет мир развлечений — а мы его населяем. Не самый плохой. Пришел в этот мир — наслаждайся, развлекайся. Всемирный Диснейленд. Планета Голливуд. Величайший за всю историю человечества Аквапарк. Столько способов и видов развлечений — как будто спасения!
Офис — отсеки, отсеки, отсеки… Застенки.
Рерайтеры — в их отсеке рабская тишина.
Дизайнеры — молодые угрюмые ребята. Вывесили у себя размашистый лозунг: РОСКОШЬ ПОБЕДИЛА КРАСОТУ. Курят пачками. Если не молчат за работой — грязно матерятся.
Копирайтеры — молодые и веселые — щелкают слова как орешки. Кажется, от нечего делать. “Десять ситуаций, в которых женщина будет готова на “все”! И на лету, в ответ: “Характер девушки можно определить по цвету ее трусиков!”. Подача — удар… Подача — удар… Проигрыш — хохот. Кажется, постоянно над чем-то издеваются. Или что все вокруг ходят у них в дураках.
Он озлобился. Это вместо страданий — злость. Разве что бессильная — хоть это в оправдание, сил нет даже у злости.
Он давно забыл вкус еды, которой кормила мать. Ее семь хлебов… Фрикадельки, гуляш, гороховый суп, жаркое, рыба под маринадом… Сытое ощущение покоя. Почему под маринадом? Жив был отец — жарилось мясо. Вырос без отца — и куска не съел. Этому никакая кулинарная книжонка не научит: жарить мясо. Чутьем лишь, уважая как свою добычу, обожая и плоть его и кровь, заставишь будто бы ожить — накалиться мышцей, просочиться жаром, и тогда готово.
Теперь на этой кухне он жарил мясо, жена варила борщи.
Каждую неделю — борщ.
У борща огородная душа.
Такой же, наверное, каждую неделю варила ее мать, ведь если причащают в семьях пищей — только любимой.
Кажется, какая-то домашняя котлета все и знала сто лет о любви.
Стоило вообще заговорить о еде, Алла Ивановна не могла удержаться и возвышала свой голос: “Мои блюда…”, “В моем меню”… Нет, она не училась готовить. Вряд ли хотя бы примеряла кухонный фартук. Поэтому со своей матерью не было ничего общего, даже презирала невольно, обделенная почему-то благодарной памятью. Заботиться о себе заставила только студенческая юность. И готовить научилась то, что ела сама, где же, если не в столовых. Но, когда произносила очень значительно, с большой буквы — б л ю д а, эхом, будто из глубины души, отзывалось напрасное: блюла, блюла… Фрикадельки, гуляш, гороховый суп… Тут же звучало еще одно, несъедобное, слово — “разнообразие”. Но всякий раз было не по себе слышать пронесенное через всю жизнь, как если бы лишь это и осталось, сказать: “Я всегда следила за тем, чтобы в твоем питании было разнообразие”.