— Я надеялась, что этот круиз вернет мне радость жизни. У меня позади тяжелая зима. Я перенесла то, что называют нервной депрессией.
— Этим болеют, скорее, от хорошей жизни. Наша страна нищая, и здешним жителям незнакома эта болезнь. Вы видели детей, которые просят милостыню или, рискуя жизнью, ныряют за монетами? Какой позор! А ведь мы еще не добрались до самых бедных островов.
Он снова затянулся, и его окутало облако вонючего дыма.
— Наш правитель — свинья, — продолжал он, — свинья, окружившая себя ворами и убийцами. Быть может, нам удастся его убрать. Во всяком случае, мы попытаемся это сделать. Правда, еще неизвестно, устроит ли меня то, что будет потом. Перевороты нередко приводят лишь к новой несвободе и несовершенным экономическим реформам. И все-таки мы не вправе сделать другой выбор. Иногда мне кажется, что никто уже не думает о свободе и все давным-давно позабыли о тех ценностях, которыми по-прежнему дорожат такие старые люди, как я. Взгляните на нашего юного друга — актера. Я очень люблю его. Да и все его у нас любят. Но я уверен, — если вы заговорите с ним о свободе творчества, он ответит, что в конечном счете это забота лишь горстки интеллигентов, тогда как равенства жаждут все, а потому важно лишь второе. Должен ли рабочий рисковать жизнью, чтобы незадачливый писатель мог и впредь печатать свои сочинения? Если уж он вынужден рисковать жизнью, то ради того, чтобы завладеть средствами производства, ради справедливого распределения благ между всеми.
— Он такой беззащитный, такой беспомощный!
— Вы о ком?
— Об актере!
— А ведь он вам нравится!
«Не хватало еще только покраснеть», — сказала себе Ирен.
— Похоже, что у него завязывается роман с Софи.
— Я не нахожу, что они подходят друг другу. Внешне — да. Но оба они слишком привыкли к поклонению. Это неудачное сочетание. Они скорее соперники, нежели люди, дополняющие один другого.
Когда Софи шла, казалось, что ее собственная красота сопровождает ее, как эскорт. Однажды, когда она прошла по палубе в пляжном костюме с открытой спиной — черные шортики были такие короткие, что едва прикрывали ягодицы, — Мартина устроила Жюльену сцену ревности за то, что он проводил Софи взглядом. Бедный руководитель группы трусливо опустил голову, сделав вид, будто рассматривает белый от ежедневного мытья пол. А Софи с присущей ей своеобразной невинностью даже ничего не заметила.
Вечером в каюте соседки стали расспрашивать, как у нее продвигается роман с актером.
— Мне кажется, я его не интересую. Он говорит без умолку и, видимо, считает, что я для него слишком глупа. И он прав.
Раздевшись на ночь донага, она ложилась, скрестив руки на груди, поворачивалась на бочок, опускала завесу длинных ресниц и безмятежно засыпала.
На пароходе состоялся праздник. Он был примечателен главным образом выходками кичившегося своим происхождением худого, взбалмошного парня, которого все звали Аргентинцем. Он изложил целую теорию аргентинского танго. По его словам, национальная аргентинская музыка, родившись в трущобах, проделала большой путь. Он усматривал ее влияние в новых формах современной музыки, в манере письма некоторых художников, во внутреннем движении произведений литературы и даже в диалектике политической жизни… Но все впечатление от его речи было испорчено, когда он решил перейти от теории к практике. Избрав Жюдит своей партнершей, он попытался продемонстрировать несколько экстравагантных па, но это ему не удалось. Один раз он даже упал и едва не увлек за собой свою даму.
— У него не все дома, — сказал адвокат Ирен. — Два года назад, когда он вел машину, произошла автомобильная катастрофа, при которой погибли его жена и сын. С тех пор его одолевают приступы отчаяния. Он пьет. Он ужасно одинок.
— Несмотря на всех Хосе?
— Несмотря на всех Хосе.
Жюдит, обычно такая живая и возбужденная, рядом с Аргентинцем казалась воплощением спокойствия. Она изо всех сил старалась слушаться партнера и все-таки оступилась, когда он вдруг предложил ей какое-то невообразимое па. Сняв со стола скатерть с бахромой, она накинула ее вместо мантильи. Наконец Аргентинец, тяжело дыша, с блуждающим взглядом, остановился. Жюдит стояла рядом. Ирен видела, как они потом ушли из зала вместе.
— Я хорошо ее знаю, — сказала она адвокату. — Она очень влюбчивая. Ей бы только кого-нибудь спасать. И, как правило, это кончается катастрофой.
Как-то после ужина Ирен и Жюдит вдвоем поднялись на палубу. Вечер был необычайно теплый, ни малейшего ветерка. Они уселись на скамейку. Они слишком хорошо знали друг друга, чтобы нуждаться в излияниях. Однако ночь, море и этот редкий случай, когда они остались наедине, толкнули их на откровенный разговор.
— Этот безумный Аргентинец предложил мне пережить большую любовь.
— И ты готова принять его предложение?
— Не знаю. Видишь ли, история с Крике тянется три года, сил моих больше нет. Сейчас, когда меня отделяют от него тысячи километров, я просто не понимаю, как мы могли так жить. Когда я думаю о наших четвергах, меня трясет. Знаешь, как они проходят, эти наши четверги?
— Могу себе вообразить.
— Это наверняка хуже, чем ты можешь себе вообразить. В полдень я ухожу из лаборатории. В двенадцать тридцать жду Крике в баре рядом с его конторой. Он является с портфелем-дипломатом в руке. Надо быть последним идиотом, чтобы носить такой портфель. Тем самым мсье хочет показать, что причастен к администрации. За кого он меня принимает?
— Злюка.
— У этой штуки даже замок запирается на ключ, дабы все знали, что мы носим очень важные документы. В баре такие массивные стулья, что их невозможно сдвинуть с места. Крике садится на краешек стула — на кончик, извиняюсь, задницы — и заказывает два американо. Мне нравится цвет этого аперитива. Я думаю: скорей бы первый горький глоток попал в желудок. Я так боюсь четвергов! В этот день я обычно свободна после обеда, могла бы спокойненько ходить по магазинам, глазеть на витрины, побаловать себя кино. Но я знаю, что это время принадлежит Крике, и потому вся напряжена. Проглотив аперитив, мы идем к его машине. Я прижимаюсь к нему и, хотя знаю, что меня ждет, не могу удержаться — тянусь к нему губами. Он отталкивает меня: «Не здесь!» Потом останавливает машину у бакалейного магазинчика на моей улице и покупает бутылку бордо. Я говорю ему, что не стоит, что у меня все есть. Он отвечает, что это старый предрассудок: нельзя приходить в дом с пустыми руками, а преподносить цветы не в его духе. Как только дверь закрывается, я обнимаю его, не обращая внимания на то, что в руках у него бутылка и дипломат. Он говорит, что я нетерпеливая и неуклюжая, как собака. Я отвечаю, что охотно стала бы его собакой, но ведь у него нет собаки, и, похоже, он не любит их. Наконец я отпускаю его. Он бросает на стул куртку, которая заменяет ему зимнее пальто. И тут же включает проигрыватель. Ставит пластинку, неважно какую — джаз или классику, камерную музыку или романтический концерт в стиле Мендельсона. Первую попавшуюся пластинку, чаще всего ту, которую я оставила на проигрывателе. «Неряха ты моя, — говорит он, — никогда ничего не кладешь на место, а твои пластинки просто гибнут от пыли». Я готовлю еду. Но когда он рядом, мне не хочется есть. У меня сжимается горло, то ли от желания, то ли от тревоги. Эти густые волосы, эти румяные щеки, по-мальчишечьи пухлые губы, плечи — все это наконец тут, рядом, в моей комнате. Какое чудо! Но я знаю, что нее это не вполне реально. Трапеза обычно бывает скомкана, потому что нам слишком хочется любви. Несмотря на трехлетний стаж и все то, что давно должно было убить нашу страсть, это желание любви, как только мы остаемся одни, за закрытой дверью, не исчезло. Вскоре Крике теряет голову настолько, что пускается в любовные признания. Но пока я чувствую тяжесть его тела, пока я ощущаю, как он рождает во мне ответное наслаждение, в душе уже зреет тоска. Это немножко напоминает фугу: тревога и тоска поспешают за наслаждением, отстав всего лишь на долю такта, они вот-вот настигнут его. Какой-то голос говорит мне: «Подожди немного. Вот посмотришь — очень скоро ты снова останешься одна». Его ласки обычно полны нежности, и, если ему случается сделать какое-то грубое движение, например больно ущипнуть мою грудь, меня это радует: я буду ощущать боль и после того, как он уйдет, и его присутствие как бы продлится. Едва оторвавшись от меня., он бежит ставить новую пластинку. Я широко открываю глаза, словно желая запечатлеть в памяти линию его обнаженной спины. На этот раз он выбирает пластинку тщательнее. Как правило, это соната Шуберта или Моцарта, очень часто он ставит «Рондо ля-минор». У меня такое впечатление, словно его пальцы выстукивают на моей коже каждую ноту, чтобы отчаянье глубже проникло в меня. Иной раз на меня нападает такая тоска, что я начинаю плакать. Он ласково ждет, пока я успокоюсь. В конце концов я извиняюсь и говорю: «Я знаю, у тебя свои неприятности». Мы молча лежим рядом. Если он засыпает, меня переполняет счастье: в такие минуты мне кажется, что он всецело принадлежит мне. Когда звонит телефон, я не снимаю трубку. Мы пьем водку, курим. С приближением вечера Крике начинает тайком поглядывать на часы. Наконец он идет в ванную, чтобы отмыться от меня. Я уже давно отказалась от духов. Когда он собирается уходить, я умоляю его отвезти меня в город, куда угодно. Если же я остаюсь дома, то долго лежу как мертвая, с закрытыми глазами. У меня нет больше сил оставаться одной в этих стенах, где он никогда не будет принадлежать мне всю ночь. Самая горькая и жестокая фраза, какую я знаю, — это: «До свидания, Крике, до будущей недели».